Это не дословный перевод, а книга на двух языках, вышедшие бок о бок. Вы можете прочитать его на русском, английском или на обоих языках.
This is not a word-by-word translation but the books in the two languages put side by side. You can read it in Russian, in English or both.
Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского
| Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского | The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky |
| ЧАСТЬ ВТОРАЯ. | Part 2 |
| КНИГА ПЯТАЯ | Book V |
| < < < | > > > |
| Глава II | Chapter II |
| Ее и меня! Голос остановился. Лакейский тенор и выверт песни лакейский. Другой, женский уже голос вдруг произнес ласкательно и как бы робко, но с большим однако жеманством. | On her and on me! The voice ceased. It was a lackey’s tenor and a lackey’s song. Another voice, a woman’s, suddenly asked insinuatingly and bashfully, though with mincing affectation: |
| – Что вы к нам долго не ходите, Павел Федорович, что вы нас все презираете? | “Why haven’t you been to see us for so long, Pavel Fyodorovitch? Why do you always look down upon us?” |
| – Ничего-с, – ответил мужской голос, хотя и вежливо, но прежде всего с настойчивым и твердым достоинством. Видимо преобладал мужчина, а заигрывала женщина. “Мужчина – это, кажется, Смердяков”, подумал Алеша, “по крайней мере по голосу, а дама, это верно хозяйки здешнего домика дочь, которая из Москвы приехала, платье со шлейфом носит и за супом к Марфе Игнатьевне ходит…” | “Not at all,” answered a man’s voice politely, but with emphatic dignity. It was clear that the man had the best of the position, and that the woman was making advances. “I believe the man must be Smerdyakov,” thought Alyosha, “from his voice. And the lady must be the daughter of the house here, who has come from Moscow, the one who wears the dress with a tail and goes to Marfa for soup.” Akirill.com |
| – Ужасно я всякий стих люблю, если складно, – продолжал женский голос. – Что вы не продолжаете? – Голос запел снова: | “I am awfully fond of verses of all kinds, if they rhyme,” the woman’s voice continued. “Why don’t you go on?” The man sang again: |
| Царская корона | What do I care for royal wealth |
| Была бы моя милая здорова | If but my dear one be in health? |
| Господи пом-и-илуй | Lord have mercy |
| Ее и меня! | On her and on me! |
| Ее и меня! | On her and on me! |
| Ее и меня! – В прошлый раз еще лучше выходило, – заметил женский голос. – Вы спели про корону: “была бы моя милочка здорова”. Этак нежнее выходило, вы верно сегодня позабыли. | On her and on me! “It was even better last time,” observed the woman’s voice. “You sang ‘If my darling be in health’; it sounded more tender. I suppose you’ve forgotten to‐day.” |
| – Стихи вздор-с, – отрезал Смердяков. | “Poetry is rubbish!” said Smerdyakov curtly. |
| – Ах нет, я очень стишок люблю. | “Oh, no! I am very fond of poetry.” |
| – Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с? Стихи не дело, Марья Кондратьевна. | “So far as it’s poetry, it’s essential rubbish. Consider yourself, who ever talks in rhyme? And if we were all to talk in rhyme, even though it were decreed by government, we shouldn’t say much, should we? Poetry is no good, Marya Kondratyevna.” |
| – Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли? – ласкался все более и более женский голос. | “How clever you are! How is it you’ve gone so deep into everything?” The woman’s voice was more and more insinuating. |
| – Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу переползло-с. Григорий Васильевич попрекает, что я против рождества бунтую: “ты дескать ей ложесна разверз”. Оно пусть ложесна, но я бы дозволил убить себя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не происходить вовсе-с. На базаре говорили, а ваша маменька тоже рассказывать мне пустилась по великой своей неделикатности, что ходила она с колтуном на голове, а росту была всего двух аршин с малыим. Для чего же с малыим, когда можно просто с малым сказать, как все люди произносят? Слезно выговорить захотелось, так ведь это мужицкая так-сказать слеза-с, мужицкие самые чувства. Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. Я с самого сыздетства, как услышу бывало “с малыим”, так точно на стену бы бросился. Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна. | “I could have done better than that. I could have known more than that, if it had not been for my destiny from my childhood up. I would have shot a man in a duel if he called me names because I am descended from a filthy beggar and have no father. And they used to throw it in my teeth in Moscow. It had reached them from here, thanks to Grigory Vassilyevitch. Grigory Vassilyevitch blames me for rebelling against my birth, but I would have sanctioned their killing me before I was born that I might not have come into the world at all. They used to say in the market, and your mamma too, with great lack of delicacy, set off telling me that her hair was like a mat on her head, and that she was short of five foot by a wee bit. Why talk of a wee bit while she might have said ‘a little bit,’ like every one else? She wanted to make it touching, a regular peasant’s feeling. Can a Russian peasant be said to feel, in comparison with an educated man? He can’t be said to have feeling at all, in his ignorance. From my childhood up when I hear ‘a wee bit,’ I am ready to burst with rage. I hate all Russia, Marya Kondratyevna.” |
| – Когда бы вы были военным юнкерочком, али гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать. | “If you’d been a cadet in the army, or a young hussar, you wouldn’t have talked like that, but would have drawn your saber to defend all Russia.” |
| – Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю напротив уничтожения всех солдат-с. | “I don’t want to be a hussar, Marya Kondratyevna, and, what’s more, I should like to abolish all soldiers.” |
| – А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет? | “And when an enemy comes, who is going to defend us?” |
| – Да и не надо вовсе-с. В Двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: Умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с. | “There’s no need of defense. In 1812 there was a great invasion of Russia by Napoleon, first Emperor of the French, father of the present one, and it would have been a good thing if they had conquered us. A clever nation would have conquered a very stupid one and annexed it. We should have had quite different institutions.” |
| – Да будто они там у себя так уж лучше наших? Я иного нашего щеголечка на трех молодых самых англичан не променяю. – нежно проговорила Марья Кондратьевна, должно быть сопровождая в эту минуту слова свои самыми томными глазками. | “Are they so much better in their own country than we are? I wouldn’t change a dandy I know of for three young Englishmen,” observed Marya Kondratyevna tenderly, doubtless accompanying her words with a most languishing glance. |
| – Это как кто обожает-с. | “That’s as one prefers.” |
| – А вы и сами точно иностранец, точно благородный самый иностранец, уж это я вам чрез стыд говорю. | “But you are just like a foreigner—just like a most gentlemanly foreigner. I tell you that, though it makes me bashful.” |
| – Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит, и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с. | “If you care to know, the folks there and ours here are just alike in their vice. They are swindlers, only there the scoundrel wears polished boots and here he grovels in filth and sees no harm in it. The Russian people want thrashing, as Fyodor Pavlovitch said very truly yesterday, though he is mad, and all his children.” |
| – Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете. | “You said yourself you had such a respect for Ivan Fyodorovitch.” |
| – А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, что я бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в кармане моем такая сумма и меня бы здесь давно не было. Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а напротив, от всех почтен. Я, положим, только бульйонщик, но я при счастьи могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. Потому что я готовлю специально, а ни один из них в Москве, кроме иностранцев, не может подать специально. Дмитрий Федорович голоштанник-с, а вызови он на дуэль самого первейшего графского сына, и тот с ним пойдет-с, а чем он лучше меня-с? Потому что он не в пример меня глупее. Сколько денег просвистал без всякого употребления-с. | “But he said I was a stinking lackey. He thinks that I might be unruly. He is mistaken there. If I had a certain sum in my pocket, I would have left here long ago. Dmitri Fyodorovitch is lower than any lackey in his behavior, in his mind, and in his poverty. He doesn’t know how to do anything, and yet he is respected by every one. I may be only a soup‐ maker, but with luck I could open a café restaurant in Petrovka, in Moscow, for my cookery is something special, and there’s no one in Moscow, except the foreigners, whose cookery is anything special. Dmitri Fyodorovitch is a beggar, but if he were to challenge the son of the first count in the country, he’d fight him. Though in what way is he better than I am? For he is ever so much stupider than I am. Look at the money he has wasted without any need!” |
| – На дуэли очень, я думаю, хорошо, – заметила вдруг Марья Кондратьевна. | “It must be lovely, a duel,” Marya Kondratyevna observed suddenly. |
| – Чем же это-с? | “How so?” |
| – Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами в руках один против другого палят за которую-нибудь. Просто картинка. Ах кабы девиц пускали смотреть, я ужасно как хотела бы посмотреть. | “It must be so dreadful and so brave, especially when young officers with pistols in their hands pop at one another for the sake of some lady. A perfect picture! Ah, if only girls were allowed to look on, I’d give anything to see one!” |
| – Хорошо коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло наводят, так оно тогда самое глупое чувство-с. Убежите с места, Марья Кондратьевна. | “It’s all very well when you are firing at some one, but when he is firing straight in your mug, you must feel pretty silly. You’d be glad to run away, Marya Kondratyevna.” |
| – Неужто вы побежали бы? | “You don’t mean you would run away?” |
| Но Смердяков не удостоил ответить. После минутного молчания раздался опять аккорд и фистула залилась последним куплетом: Akirill.com | But Smerdyakov did not deign to reply. After a moment’s silence the guitar tinkled again, and he sang again in the same falsetto: |
| “Сколько ни стараться | Whatever you may say, |
| Стану удаляться, | I shall go far away. |
| Жизнью наслажда-а-аться | Life will be bright and gay |
| И в столице жить! | In the city far away. |
| Не буду тужить. | I shall not grieve, |
| Совсем не буду тужить, | I shall not grieve at all, |
| Совсем даже не намерен тужить!” Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированных ботинках. Гитара лежала на скамейке. Дама же была Марья Кондратьевна, хозяйкина дочка; платье на ней было светлоголубое, с двухаршинным хвостом; девушка была еще молоденькая и не дурная бы собой, но с очень уж круглым лицом и со страшными веснушками. | I don’t intend to grieve at all. Then something unexpected happened. Alyosha suddenly sneezed. They were silent. Alyosha got up and walked towards them. He found Smerdyakov dressed up and wearing polished boots, his hair pomaded, and perhaps curled. The guitar lay on the garden‐seat. His companion was the daughter of the house, wearing a light‐blue dress with a train two yards long. She was young and would not have been bad‐looking, but that her face was so round and terribly freckled. |
| – Брат Дмитрий скоро воротится? – сказал Алеша как можно спокойнее. | “Will my brother Dmitri soon be back?” asked Alyosha with as much composure as he could. |
| Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и Марья Кондратьевна. | Smerdyakov got up slowly; Marya Kondratyevna rose too. |
| – Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело, кабы я при них сторожем состоял? – тихо, раздельно и пренебрежительно ответил Смердяков. | “How am I to know about Dmitri Fyodorovitch? It’s not as if I were his keeper,” answered Smerdyakov quietly, distinctly, and superciliously. |
| – Да я просто спросил, не знаете ли? – объяснил Алеша. | “But I simply asked whether you do know?” Alyosha explained. |
| – Ничего я про ихнее пребывание не знаю, да и знать не желаю-с. | “I know nothing of his whereabouts and don’t want to.” |
| – А брат мне именно говорил, что вы-то и даете ему знать обо всем, что в доме делается, и обещались дать знать, когда придет Аграфена Александровна. | “But my brother told me that you let him know all that goes on in the house, and promised to let him know when Agrafena Alexandrovna comes.” |
| Смердяков медленно и невозмутимо вскинул на него глазами. | Smerdyakov turned a deliberate, unmoved glance upon him. |
| – А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как на щеколду затворены? – спросил он, пристально смотря на Алешу. | “And how did you get in this time, since the gate was bolted an hour ago?” he asked, looking at Alyosha. |
| – А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините меня в этом, – обратился он к Марье Кондратьевне, – мне надо было захватить скорее брата. | “I came in from the back‐alley, over the fence, and went straight to the summer‐house. I hope you’ll forgive me,” he added, addressing Marya Kondratyevna. “I was in a hurry to find my brother.” |
| – Ах можем ли мы на вас обижаться, – протянула Марья Кондратьевна, польщенная извинением Алеши, – так как и Дмитрий Федорович часто этим манером в беседку ходят, мы и не знаем, а он уж в беседке сидит. | “Ach, as though we could take it amiss in you!” drawled Marya Kondratyevna, flattered by Alyosha’s apology. “For Dmitri Fyodorovitch often goes to the summer‐house in that way. We don’t know he is here and he is sitting in the summer‐house.” |
| – Я его теперь очень ищу, я очень бы желал его видеть или от вас узнать, где он теперь находится. Поверьте, что по очень важному для него же самого делу. | “I am very anxious to find him, or to learn from you where he is now. Believe me, it’s on business of great importance to him.” |
| – Они нам не сказываются, – пролепетала Марья Кондратьевна. | “He never tells us,” lisped Marya Kondratyevna. |
| – Хотя бы я и по знакомству сюда приходил, – начал вновь Смердяков, – но они и здесь меня бесчеловечно стеснили беспрестанным спросом про барина: что дескать, да как у них, кто приходит и кто таков уходит, и не могу ли я что иное им сообщить? Два раза грозили мне даже смертью. | “Though I used to come here as a friend,” Smerdyakov began again, “Dmitri Fyodorovitch has pestered me in a merciless way even here by his incessant questions about the master. ‘What news?’ he’ll ask. ‘What’s going on in there now? Who’s coming and going?’ and can’t I tell him something more. Twice already he’s threatened me with death.” |
| – Как это смертью? – удивился Алеша. | “With death?” Alyosha exclaimed in surprise. |
| – А для них разве это что составляет-с, по ихнему характеру, который сами вчера изволили наблюдать-с. Если, говорят, Аграфену Александровну пропущу, и она здесь переночует – не быть тебе первому живу. Боюсь я их очень-с, и кабы не боялся еще пуще того, то заявить бы должен на них городскому начальству. Даже бог знает что произвести могут-с. | “Do you suppose he’d think much of that, with his temper, which you had a chance of observing yourself yesterday? He says if I let Agrafena Alexandrovna in and she passes the night there, I’ll be the first to suffer for it. I am terribly afraid of him, and if I were not even more afraid of doing so, I ought to let the police know. God only knows what he might not do!” |
| – Намедни сказали им: “в ступе тебя истолку”, – прибавила Марья Кондратьевна. | “His honor said to him the other day, ‘I’ll pound you in a mortar!’ ” added Marya Kondratyevna. |
| – Ну если в ступе, то это только может быть разговор… -заметил Алеша. – Если б я его мог сейчас встретить, я бы мог ему что-нибудь и об этом сказать… | “Oh, if it’s pounding in a mortar, it may be only talk,” observed Alyosha. “If I could meet him, I might speak to him about that too.” |
| – Вот что единственно могу сообщить, – как бы надумался вдруг Смердяков. – Бываю я здесь по-всегдашнему соседскому знакомству, и как же бы я не ходил-с? С другой стороны Иван Федорович, чем свет сегодня послали меня к ним на квартиру в ихнюю Озерную улицу, без письма-с, с тем, чтобы Дмитрий Федорович на словах непременно пришли в здешний трактир-с на площади, чтобы вместе обедать. Я пошел-с, но Дмитрия Федоровича я на квартире ихней не застал-с, а было уж восемь часов: “был, говорят, да весь вышел”, – этими самыми словами их хозяева сообщили. Тут точно у них заговор какой-с, обоюдный-с. Теперь же, может быть, они в эту самую минуту в трактире этом сидят с братцем Иваном Федоровичем, так как Иван Федорович домой обедать не приходили, а Федор Павлович отобедали час тому назад одни и теперь почивать легли. Убедительнейше однако прошу, чтобы вы им про меня и про то, что я сообщил, ничего не говорили-с, ибо они ни за что убьют-с. | “Well, the only thing I can tell you is this,” said Smerdyakov, as though thinking better of it; “I am here as an old friend and neighbor, and it would be odd if I didn’t come. On the other hand, Ivan Fyodorovitch sent me first thing this morning to your brother’s lodging in Lake Street, without a letter, but with a message to Dmitri Fyodorovitch to go to dine with him at the restaurant here, in the market‐place. I went, but didn’t find Dmitri Fyodorovitch at home, though it was eight o’clock. ‘He’s been here, but he is quite gone,’ those were the very words of his landlady. It’s as though there was an understanding between them. Perhaps at this moment he is in the restaurant with Ivan Fyodorovitch, for Ivan Fyodorovitch has not been home to dinner and Fyodor Pavlovitch dined alone an hour ago, and is gone to lie down. But I beg you most particularly not to speak of me and of what I have told you, for he’d kill me for nothing at all.” |
| – Брат Иван звал Дмитрия сегодня в трактир? – быстро переспросил Алеша. | “Brother Ivan invited Dmitri to the restaurant to‐day?” repeated Alyosha quickly. |
| – Это точно так-с. | “That’s so.” |
| – В трактир Столичный город, на площади? | “The Metropolis tavern in the market‐place?” |
| – В этот самый-с. | “The very same.” |
| – Это очень возможно! – воскликнул Алеша в большом волнении. – Благодарю вас, Смердяков, известие важное, сейчас пойду туда. | “That’s quite likely,” cried Alyosha, much excited. “Thank you, Smerdyakov; that’s important. I’ll go there at once.” |
| – Не выдавайте-с, – проговорил ему вслед Смердяков. | “Don’t betray me,” Smerdyakov called after him. |
| – О нет, я в трактир явлюсь как бы нечаянно, будьте покойны. | “Oh, no, I’ll go to the tavern as though by chance. Don’t be anxious.” |
| – Да куда же вы, я вам калитку отопру, – крикнула было Марья Кондратьевна. | “But wait a minute, I’ll open the gate to you,” cried Marya Kondratyevna. |
| – Нет, здесь ближе, я опять чрез плетень. | “No; it’s a short cut, I’ll get over the fence again.” |
| Известие страшно потрясло Алешу. Он пустился к трактиру. В трактир ему входить было в его одежде неприлично, но осведомиться на лестнице и вызвать их, это было возможно. Но только что он подошел к трактиру, как вдруг отворилось одно окно и сам брат Иван закричал ему из окна вниз. | “No; it’s a short cut, I’ll get over the fence again.” What he had heard threw Alyosha into great agitation. He ran to the tavern. It was impossible for him to go into the tavern in his monastic dress, but he could inquire at the entrance for his brothers and call them down. But just as he reached the tavern, a window was flung open, and his brother Ivan called down to him from it. |
| – Алеша, можешь ты ко мне сейчас войти сюда или нет? Одолжишь ужасно. | “Alyosha, can’t you come up here to me? I shall be awfully grateful.” |
| – Очень могу, только не знаю, как мне в моем платье. | “To be sure I can, only I don’t quite know whether in this dress—” |
| – А я как раз в отдельной комнате, ступай на крыльцо, я сбегу навстречу… | “But I am in a room apart. Come up the steps; I’ll run down to meet you.” |
| Чрез минуту Алеша сидел рядом с братом. Иван был один и обедал. | A minute later Alyosha was sitting beside his brother. Ivan was alone dining. |
| III. БРАТЬЯ ЗНАКОМЯТСЯ. | Chapter III. The Brothers Make Friends |
| Находился Иван однако не в отдельной комнате. Это было только место у окна, отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами все-таки не могли видеть посторонние. Комната эта была входная, первая, с буфетом у боковой стены. По ней поминутно шмыгали половые. Из посетителей был один лишь старичок отставной военный, и пил в уголку чай. Зато в остальных комнатах трактира происходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики, откупоривание пивных бутылок, стук биллиардных шаров, гудел орган. Алеша знал, что Иван в этот трактир почти никогда не ходил и до трактиров вообще не охотник; стало быть именно потому только и очутился здесь, подумал он, – чтобы сойтись по условию с братом Дмитрием. И однако брата Дмитрия не было. | Ivan was not, however, in a separate room, but only in a place shut off by a screen, so that it was unseen by other people in the room. It was the first room from the entrance with a buffet along the wall. Waiters were continually darting to and fro in it. The only customer in the room was an old retired military man drinking tea in a corner. But there was the usual bustle going on in the other rooms of the tavern; there were shouts for the waiters, the sound of popping corks, the click of billiard balls, the drone of the organ. Alyosha knew that Ivan did not usually visit this tavern and disliked taverns in general. So he must have come here, he reflected, simply to meet Dmitri by arrangement. Yet Dmitri was not there. |
| – Прикажу я тебе ухи аль чего-нибудь, не чаем же ведь ты одним живешь, – крикнул Иван, повидимому ужасно довольный, что залучил Алешу. Сам он уж кончил обед и пил чай. | “Shall I order you fish, soup or anything. You don’t live on tea alone, I suppose,” cried Ivan, apparently delighted at having got hold of Alyosha. He had finished dinner and was drinking tea. |
| – Ухи давай, давай потом и чаю, я проголодался, – весело проговорил Алеша. | “Let me have soup, and tea afterwards, I am hungry,” said Alyosha gayly. |
| – А варенья вишневого? Здесь есть. Помнишь, как ты маленький у Поленова вишневое варенье любил? | “And cherry jam? They have it here. You remember how you used to love cherry jam when you were little?” |
| – А ты это помнишь? Давай и варенья, я и теперь люблю. | “You remember that? Let me have jam too, I like it still.” |
| Иван позвонил полового и приказал уху, чай и варенья. | Ivan rang for the waiter and ordered soup, jam and tea. |
| – Я все помню, Алеша, я помню тебя до одиннадцати лет, мне был тогда пятнадцатый год. Пятнадцать и одиннадцать, это такая разница, что братья в эти годы никогда не бывают товарищами. Не знаю, любил ли я тебя даже. Когда я уехал в Москву, то в первые годы я даже и не вспоминал об тебе вовсе. Потом, когда ты сам попал в Москву, мы раз только, кажется, и встретились где-то. А вот здесь я уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с тобой не сказали слова. Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне его увидать, чтобы проститься, а ты и идешь мимо. | “I remember everything, Alyosha, I remember you till you were eleven, I was nearly fifteen. There’s such a difference between fifteen and eleven that brothers are never companions at those ages. I don’t know whether I was fond of you even. When I went away to Moscow for the first few years I never thought of you at all. Then, when you came to Moscow yourself, we only met once somewhere, I believe. And now I’ve been here more than three months, and so far we have scarcely said a word to each other. To‐morrow I am going away, and I was just thinking as I sat here how I could see you to say good‐by and just then you passed.” |
| – А ты очень желал меня увидать? | “Were you very anxious to see me, then?” |
| – Очень, я хочу с тобой познакомиться раз навсегда и тебя с собой познакомить. Да с тем и проститься. По-моему всего лучше знакомиться пред разлукой. Я видел, как ты на меня смотрел все эти три месяца, в глазах твоих было какое-то беспрерывное ожидание, а вот этого-то я и не терплю, оттого и не подошел к тебе. Но в конце я тебя научился уважать: твердо дескать стоит человечек. Заметь, я хоть и смеюсь теперь, но говорю серьезно. Ведь ты твердо стоишь, да? Я таких твердых люблю, на чем бы там они ни стояли, и будь они такие маленькие мальчуганы, как ты. Ожидающий взгляд твой стал мне вовсе под конец не противен; напротив, полюбил я наконец твой ожидающий взгляд… Ты, кажется, почему-то любишь меня, Алеша? | “Very. I want to get to know you once for all, and I want you to know me. And then to say good‐by. I believe it’s always best to get to know people just before leaving them. I’ve noticed how you’ve been looking at me these three months. There has been a continual look of expectation in your eyes, and I can’t endure that. That’s how it is I’ve kept away from you. But in the end I have learned to respect you. The little man stands firm, I thought. Though I am laughing, I am serious. You do stand firm, don’t you? I like people who are firm like that whatever it is they stand by, even if they are such little fellows as you. Your expectant eyes ceased to annoy me, I grew fond of them in the end, those expectant eyes. You seem to love me for some reason, Alyosha?” |
| – Люблю, Иван. Брат Дмитрий говорит про тебя: Иван – могила. Я говорю про тебя: Иван – загадка. Ты и теперь для меня загадка, но нечто я уже осмыслил в тебе, и всего только с сегодняшнего утра! | “I do love you, Ivan. Dmitri says of you—Ivan is a tomb! I say of you, Ivan is a riddle. You are a riddle to me even now. But I understand something in you, and I did not understand it till this morning.” |
| – Что ж это такое? – засмеялся Иван. | “What’s that?” laughed Ivan. |
| – А не рассердишься? – засмеялся и Алеша. | “You won’t be angry?” Alyosha laughed too. |
| – Ну? | “Well?” |
| – А то, что ты такой же точно молодой человек, как и все остальные двадцатитрехлетние молодые люди, такой же молодой, молоденький, свежий и славный мальчик, ну желторотый наконец мальчик! Что, не очень тебя обидел? | “That you are just as young as other young men of three and twenty, that you are just a young and fresh and nice boy, green in fact! Now, have I insulted you dreadfully?” |
| – Напротив поразил совпадением! – весело и с жаром вскричал Иван. – Веришь ли, что я, после давешнего нашего свидания у ней, только об этом про себя и думал, об этой двадцатитрехлетней моей желторотости, а ты вдруг теперь точно угадал и с этого самого начинаешь. Я сейчас здесь сидел и, знаешь, что говорил себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что все напротив беспорядочный, проклятый и может быть бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования, – а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю! Впрочем к тридцати годам наверно брошу кубок, хоть и не допью всего и отойду… не знаю куда. Но до тридцати моих лет, знаю это твердо, все победит моя молодость, – всякое разочарование, всякое отвращение к жизни. Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную может быть жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого, то-есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется. Эту жажду жизни иные чахоточные сопляки-моралисты называют часто подлою, особенно поэты. Черта-то она отчасти Карамазовская, это правда, жажда-то эта жизни, несмотря ни на что, в тебе она тоже непременно сидит, но почему ж она подлая? Центростремительной силы еще страшно много на нашей планете, Алешка. Жить хочется, и я живу, хотя бы и вопреки логике. Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорос иной подвиг человеческий, в который давно уже может быть перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем. Вот тебе уху принесли, кушай на здоровье. Уха славная, хорошо готовят. Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими. Собственным умилением упьюсь. Клейкие весенние листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь… Понимаешь ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет? – засмеялся вдруг Иван. | “On the contrary, I am struck by a coincidence,” cried Ivan, warmly and good‐humoredly. “Would you believe it that ever since that scene with her, I have thought of nothing else but my youthful greenness, and just as though you guessed that, you begin about it. Do you know I’ve been sitting here thinking to myself: that if I didn’t believe in life, if I lost faith in the woman I love, lost faith in the order of things, were convinced in fact that everything is a disorderly, damnable, and perhaps devil‐ridden chaos, if I were struck by every horror of man’s disillusionment—still I should want to live and, having once tasted of the cup, I would not turn away from it till I had drained it! At thirty, though, I shall be sure to leave the cup, even if I’ve not emptied it, and turn away—where I don’t know. But till I am thirty, I know that my youth will triumph over everything—every disillusionment, every disgust with life. I’ve asked myself many times whether there is in the world any despair that would overcome this frantic and perhaps unseemly thirst for life in me, and I’ve come to the conclusion that there isn’t, that is till I am thirty, and then I shall lose it of myself, I fancy. Some driveling consumptive moralists—and poets especially—often call that thirst for life base. It’s a feature of the Karamazovs, it’s true, that thirst for life regardless of everything; you have it no doubt too, but why is it base? The centripetal force on our planet is still fearfully strong, Alyosha. I have a longing for life, and I go on living in spite of logic. Though I may not believe in the order of the universe, yet I love the sticky little leaves as they open in spring. I love the blue sky, I love some people, whom one loves you know sometimes without knowing why. I love some great deeds done by men, though I’ve long ceased perhaps to have faith in them, yet from old habit one’s heart prizes them. Here they have brought the soup for you, eat it, it will do you good. It’s first‐rate soup, they know how to make it here. I want to travel in Europe, Alyosha, I shall set off from here. And yet I know that I am only going to a graveyard, but it’s a most precious graveyard, that’s what it is! Precious are the dead that lie there, every stone over them speaks of such burning life in the past, of such passionate faith in their work, their truth, their struggle and their science, that I know I shall fall on the ground and kiss those stones and weep over them; though I’m convinced in my heart that it’s long been nothing but a graveyard. And I shall not weep from despair, but simply because I shall be happy in my tears, I shall steep my soul in my emotion. I love the sticky leaves in spring, the blue sky—that’s all it is. It’s not a matter of intellect or logic, it’s loving with one’s inside, with one’s stomach. One loves the first strength of one’s youth. Do you understand anything of my tirade, Alyosha?” Ivan laughed suddenly. |
| – Слишком понимаю, Иван: нутром и чревом хочется любить, – прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется, – воскликнул Алеша. – Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить. | “I understand too well, Ivan. One longs to love with one’s inside, with one’s stomach. You said that so well and I am awfully glad that you have such a longing for life,” cried Alyosha. “I think every one should love life above everything in the world.” |
| – Жизнь полюбить больше, чем смысл ее? | “Love life more than the meaning of it?” |
| – Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь. непременно, чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен. | “Certainly, love it, regardless of logic as you say, it must be regardless of logic, and it’s only then one will understand the meaning of it. I have thought so a long time. Half your work is done, Ivan, you love life, now you’ve only to try to do the second half and you are saved.” |
| – Уж ты и спасаешь, да я и не погибал может быть! А в чем она вторая твоя половина? | “You are trying to save me, but perhaps I am not lost! And what does your second half mean?” |
| – В том, что надо воскресить твоих мертвецов, которые может быть никогда и не умирали. Ну давай чаю. Я рад, что мы говорим, Иван. | “Why, one has to raise up your dead, who perhaps have not died after all. Come, let me have tea. I am so glad of our talk, Ivan.” |
| – Ты, я вижу, в каком-то вдохновении. Ужасно я люблю такие professions de foi вот от таких… послушников. Твердый ты человек, Алексей. Правда, что ты из монастыря хочешь выйти? | “I see you are feeling inspired. I am awfully fond of such professions de foi from such—novices. You are a steadfast person, Alexey. Is it true that you mean to leave the monastery?” |
| – Правда. Мой старец меня в мир посылает. | “Yes, my elder sends me out into the world.” |
| – Увидимся еще стало быть в миру-то, встретимся до тридцати-то лет, когда я от кубка-то начну отрываться. Отец вот не хочет отрываться от своего кубка до семидесяти лет, до восьмидесяти даже мечтает, сам говорил, у него это слишком серьезно, хоть он и шут. Стал на сладострастии своем и тоже будто на камне… хотя после тридцати-то лет, правда, и не на чем пожалуй стать, кроме как на этом… Но до семидесяти подло, лучше до тридцати: можно сохранить “оттенок благородства”, себя надувая. Не видал сегодня Дмитрия? | “We shall see each other then in the world. We shall meet before I am thirty, when I shall begin to turn aside from the cup. Father doesn’t want to turn aside from his cup till he is seventy, he dreams of hanging on to eighty in fact, so he says. He means it only too seriously, though he is a buffoon. He stands on a firm rock, too, he stands on his sensuality—though after we are thirty, indeed, there may be nothing else to stand on…. But to hang on to seventy is nasty, better only to thirty; one might retain ‘a shadow of nobility’ by deceiving oneself. Have you seen Dmitri to‐day?” |
| – Нет, не видал, но я Смердякова видел. – И Алеша рассказал брату наскоро и подробно о своей встрече с Смердяковым. Иван стал вдруг очень озабоченно слушать, кое-что даже переспросил. | “No, but I saw Smerdyakov,” and Alyosha rapidly, though minutely, described his meeting with Smerdyakov. Ivan began listening anxiously and questioned him. |
| – Только он просил меня брату Дмитрию не сказывать о том, что он о нем говорил, – прибавил Алеша. Иван нахмурился и задумался. | “But he begged me not to tell Dmitri that he had told me about him,” added Alyosha. Ivan frowned and pondered. |
| – Ты это из-за Смердякова нахмурился? – спросил Алеша. | “Are you frowning on Smerdyakov’s account?” asked Alyosha. |
| – Да, из-за него. К чорту его, Дмитрия я действительно хотел было видеть, но теперь не надо… – неохотно проговорил Иван. | “Yes, on his account. Damn him, I certainly did want to see Dmitri, but now there’s no need,” said Ivan reluctantly. |
| – А ты в самом деле так скоро уезжаешь, брат? | “But are you really going so soon, brother?” |
| – Да. | “Yes.” |
| – Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится? – тревожно промолвил Алеша. | “What of Dmitri and father? how will it end?” asked Alyosha anxiously. |
| – А ты все свою канитель! Да я-то тут что? Сторож я что ли моему брату Дмитрию? – раздражительно отрезал было Иван, но вдруг как-то горько улыбнулся – Каинов ответ богу об убитом брате, а? Может быть ты это думаешь в эту минуту? Но чорт возьми, не могу же я в самом деле оставаться тут у них сторожем? Дела кончил, и еду. Уж не думаешь ли ты, что я ревную к Дмитрию, что я отбивал у него все эти три месяца его красавицу Катерину Ивановну. Э, чорт, у меня свои дела были. Дела кончил и еду. Дела давеча кончил, ты был свидетелем. | “You are always harping upon it! What have I to do with it? Am I my brother Dmitri’s keeper?” Ivan snapped irritably, but then he suddenly smiled bitterly. “Cain’s answer about his murdered brother, wasn’t it? Perhaps that’s what you’re thinking at this moment? Well, damn it all, I can’t stay here to be their keeper, can I? I’ve finished what I had to do, and I am going. Do you imagine I am jealous of Dmitri, that I’ve been trying to steal his beautiful Katerina Ivanovna for the last three months? Nonsense, I had business of my own. I finished it. I am going. I finished it just now, you were witness.” |
| – Это давеча у Катерины Ивановны? | “At Katerina Ivanovna’s?” |
| – Да, у ней, и разом развязался. И что ж такое? Какое мне дело до Дмитрия? Дмитрий тут не при чем. У меня были только собственные дела с Катериною Ивановною. Сам ты знаешь напротив, что Дмитрий вел себя так как будто был в заговоре со мной. Я ведь не просил его нисколько, а он сам мне торжественно ее передал и благословил. Это все смеху подобно. Нет, Алеша, нет, если бы ты знал, как я себя теперь легко чувствую! Я вот здесь сидел и обедал, и веришь ли, хотел было спросить шампанского, чтоб отпраздновать первый мой час свободы. Тьфу, полгода почти, – и вдруг разом, все разом снял. Ну подозревал ли я даже вчера, что это, если захотеть, то ничего не стоит кончить! | “Yes, and I’ve released myself once for all. And after all, what have I to do with Dmitri? Dmitri doesn’t come in. I had my own business to settle with Katerina Ivanovna. You know, on the contrary, that Dmitri behaved as though there was an understanding between us. I didn’t ask him to do it, but he solemnly handed her over to me and gave us his blessing. It’s all too funny. Ah, Alyosha, if you only knew how light my heart is now! Would you believe, it, I sat here eating my dinner and was nearly ordering champagne to celebrate my first hour of freedom. Tfoo! It’s been going on nearly six months, and all at once I’ve thrown it off. I could never have guessed even yesterday, how easy it would be to put an end to it if I wanted.” |
| – Ты про любовь свою говоришь, Иван? | “You are speaking of your love, Ivan?” |
| – Любовь, если хочешь, да, я влюбился в барышню, в институтку. Мучился с ней, и она меня мучила. Сидел над ней… и вдруг все слетело. Давеча я говорил вдохновенно, а вышел и расхохотался, – веришь этому. Нет, я буквально говорю. | “Of my love, if you like. I fell in love with the young lady, I worried myself over her and she worried me. I sat watching over her … and all at once it’s collapsed! I spoke this morning with inspiration, but I went away and roared with laughter. Would you believe it? Yes, it’s the literal truth.” |
| – Ты и теперь так это весело говоришь, – заметил Алеша, вглядываясь в его в самом деле повеселевшее вдруг лицо. | “You seem very merry about it now,” observed Alyosha, looking into his face, which had suddenly grown brighter. |
| – Да почем же я знал, что я ее вовсе не люблю! Xe-xe! Вот и оказалось, что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, – а между тем, как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню? | “But how could I tell that I didn’t care for her a bit! Ha ha! It appears after all I didn’t. And yet how she attracted me! How attractive she was just now when I made my speech! And do you know she attracts me awfully even now, yet how easy it is to leave her. Do you think I am boasting?” |
| – Нет. Только это может быть не любовь была. | “No, only perhaps it wasn’t love.” |
| – Алешка, – засмеялся Иван, – не пускайся в рассуждения о любви! Тебе неприлично. Давеча-то, давеча-то ты выскочил, ай! Я еще и забыл поцеловать тебя за это… А мучила-то она меня как! Воистину у надрыва сидел. Ох, она знала, что я ее люблю! Любила меня, а не Дмитрия, – весело настаивал Иван. – Дмитрий только надрыв. Все, что я давеча ей говорил, истинная правда. Но только в том дело, самое главное, что ей нужно может быть лет пятнадцать аль двадцать, чтобы догадаться, что Дмитрия она вовсе не любит, а любит только меня, которого мучает. Да пожалуй и не догадается она никогда, несмотря даже на сегодняшний урок. Ну и лучше: встал да и ушел навеки. Кстати, что она теперь? Что там было, когда я ушел? | “Alyosha,” laughed Ivan, “don’t make reflections about love, it’s unseemly for you. How you rushed into the discussion this morning! I’ve forgotten to kiss you for it…. But how she tormented me! It certainly was sitting by a ‘laceration.’ Ah, she knew how I loved her! She loved me and not Dmitri,” Ivan insisted gayly. “Her feeling for Dmitri was simply a self‐ laceration. All I told her just now was perfectly true, but the worst of it is, it may take her fifteen or twenty years to find out that she doesn’t care for Dmitri, and loves me whom she torments, and perhaps she may never find it out at all, in spite of her lesson to‐day. Well, it’s better so; I can simply go away for good. By the way, how is she now? What happened after I departed?” |
| Алеша рассказал ему об истерике, и о том, что она, кажется, теперь в беспамятстве и в бреду. | Alyosha told him she had been hysterical, and that she was now, he heard, unconscious and delirious. |
| – А не врет Хохлакова? | “Isn’t Madame Hohlakov laying it on?” |
| – Кажется, нет. | “I think not.” |
| – Надо справиться. От истерики впрочем никогда и никто не умирал. Да и пусть истерика, бог женщине послал истерику любя. Не пойду я туда вовсе. К чему лезть опять. | “I must find out. Nobody dies of hysterics, though. They don’t matter. God gave woman hysterics as a relief. I won’t go to her at all. Why push myself forward again?” |
| – Ты однако же давеча ей сказал, что она никогда тебя не любила. | “But you told her that she had never cared for you.” |
| – Это я нарочно. Алешка, прикажу-ка я шампанского, выпьем за мою свободу. Нет, если бы ты знал, как я рад! | “I did that on purpose. Alyosha, shall I call for some champagne? Let us drink to my freedom. Ah, if only you knew how glad I am!” |
| – Нет, брат, не будем лучше пить, – сказал вдруг Алеша, – к тому же мне как-то грустно. | “No, brother, we had better not drink,” said Alyosha suddenly. “Besides I feel somehow depressed.” |
| – Да, тебе давно грустно, я это давно вижу. | “Yes, you’ve been depressed a long time, I’ve noticed it.” |
| – Так ты непременно завтра утром поедешь? | “Have you settled to go to‐morrow morning, then?” |
| – Утром? я не говорил, что утром… А впрочем может и утром. Веришь ли, я ведь здесь обедал сегодня единственно, чтобы не обедать со стариком, до того он мне стал противен. Я от него от одного давно бы уехал. А ты что так беспокоишься, что я уезжаю. У нас с тобой еще бог знает сколько времени до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие! | “Morning? I didn’t say I should go in the morning…. But perhaps it may be the morning. Would you believe it, I dined here to‐day only to avoid dining with the old man, I loathe him so. I should have left long ago, so far as he is concerned. But why are you so worried about my going away? We’ve plenty of time before I go, an eternity!” |
| – Если ты завтра уезжаешь, какая же вечность? | “If you are going away to‐morrow, what do you mean by an eternity?” |
| – Да нас-то с тобой чем это касается? – засмеялся Иван,- ведь свое-то мы успеем все-таки переговорить, свое-то, для чего мы пришли сюда? Чего ты глядишь с удивлением? Отвечай: мы для чего здесь сошлись? Чтобы говорить о любви к Катерине Ивановне, о старике и Дмитрие? О загранице? О роковом положении России? Об императоре Наполеоне? Так ли, для этого ли? | “But what does it matter to us?” laughed Ivan. “We’ve time enough for our talk, for what brought us here. Why do you look so surprised? Answer: why have we met here? To talk of my love for Katerina Ivanovna, of the old man and Dmitri? of foreign travel? of the fatal position of Russia? Of the Emperor Napoleon? Is that it?” |
| – Нет, не для этого. | “No.” |
| – Сам понимаешь, значит, для чего. Другим одно, а нам, желторотым, другое, нам прежде всего надо предвечные вопросы разрешить, вот наша забота. Вся молодая Россия только лишь о вековечных вопросах теперь и толкует. Именно теперь, как старики все полезли вдруг практическими вопросами заниматься. Ты из-за чего все три месяца глядел на меня в ожидании? Чтобы допросить меня: “како веруеши, али вовсе не веруеши”, – вот ведь к чему сводились ваши трехмесячные взгляды, Алексей Федорович, ведь так? | “Then you know what for. It’s different for other people; but we in our green youth have to settle the eternal questions first of all. That’s what we care about. Young Russia is talking about nothing but the eternal questions now. Just when the old folks are all taken up with practical questions. Why have you been looking at me in expectation for the last three months? To ask me, ‘What do you believe, or don’t you believe at all?’ That’s what your eyes have been meaning for these three months, haven’t they?” |
| – Пожалуй что и так, – улыбнулся Алеша. – Ты ведь не смеешься теперь надо мною, брат? | “Perhaps so,” smiled Alyosha. “You are not laughing at me, now, Ivan?” |
| – Я-то смеюсь? Не захочу я огорчить моего братишку, который три месяца глядел на меня в таком ожидании. Алеша, взгляни прямо: я ведь и сам точь-в-точь такой же маленький мальчик, как и ты, разве только вот не послушник. Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные то-есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол. Всю жизнь прежде не знали друг друга, а выйдут из трактира, сорок лет опять не будут знать друг друга, ну и что ж, о чем они будут рассуждать, пока поймали минутку в трактире-то? О мировых вопросах, не иначе: есть ли бог, есть ли бессмертие? А которые в бога не веруют, ну те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца. И множество, множество самых оригинальных русских мальчиков только и делают, что о вековечных вопросах говорят у нас в наше время. Разве не так? | “Me laughing! I don’t want to wound my little brother who has been watching me with such expectation for three months. Alyosha, look straight at me! Of course I am just such a little boy as you are, only not a novice. And what have Russian boys been doing up till now, some of them, I mean? In this stinking tavern, for instance, here, they meet and sit down in a corner. They’ve never met in their lives before and, when they go out of the tavern, they won’t meet again for forty years. And what do they talk about in that momentary halt in the tavern? Of the eternal questions, of the existence of God and immortality. And those who do not believe in God talk of socialism or anarchism, of the transformation of all humanity on a new pattern, so that it all comes to the same, they’re the same questions turned inside out. And masses, masses of the most original Russian boys do nothing but talk of the eternal questions! Isn’t it so?” |
| – Да, настоящим русские вопросы о том: есть ли бог и есть ли бессмертие, или, как вот ты говоришь, вопросы с другого конца, конечно первые вопросы и прежде всего, да так и надо, – проговорил Алеша, все с тою же тихою и испытующею улыбкой вглядываясь в брата. | “Yes, for real Russians the questions of God’s existence and of immortality, or, as you say, the same questions turned inside out, come first and foremost, of course, and so they should,” said Alyosha, still watching his brother with the same gentle and inquiring smile. |
| – Вот что, Алеша, быть русским человеком иногда вовсе не умно, но все-таки глупее того, чем теперь занимаются русские мальчики, и представить нельзя себе. Но я одного русского мальчика, Алешку, ужасно люблю. | “Well, Alyosha, it’s sometimes very unwise to be a Russian at all, but anything stupider than the way Russian boys spend their time one can hardly imagine. But there’s one Russian boy called Alyosha I am awfully fond of.” |
| – Как ты это славно подвел, – засмеялся вдруг Алеша. | “How nicely you put that in!” Alyosha laughed suddenly. |
| – Ну говори же, с чего начинать, приказывай сам, – с бога? Существует ли бог, что ли? | “Well, tell me where to begin, give your orders. The existence of God, eh?” |
| – С чего хочешь, с того и начинай, хоть с “другого конца”. Ведь ты вчера у отца провозгласил, что нет бога, – пытливо поглядел на брата Алеша. | “Begin where you like. You declared yesterday at father’s that there was no God.” Alyosha looked searchingly at his brother. |
| – Я вчера за обедом у старика тебя этим нарочно дразнил и видел, как у тебя разгорались глазки. Но теперь я вовсе не прочь с тобой переговорить и говорю это очень серьезно. Я с тобой хочу сойтись. Алеша, потому что у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же себе, может быть и я принимаю бога, – засмеялся Иван, – для тебя это неожиданно, а? | “I said that yesterday at dinner on purpose to tease you and I saw your eyes glow. But now I’ve no objection to discussing with you, and I say so very seriously. I want to be friends with you, Alyosha, for I have no friends and want to try it. Well, only fancy, perhaps I too accept God,” laughed Ivan; “that’s a surprise for you, isn’t it?” |
| – Да конечно, если ты только и теперь не шутишь. | “Yes, of course, if you are not joking now.” |
| – Шутишь. Это вчера у старца сказали, что я шучу. Видишь, голубчик, был один старый грешник в восемнадцатом столетии, который изрек, что если бы не было бога, то следовало бы его выдумать, s’il n’existait pas Dieu il faudrait l’inventer. И действительно человек выдумал бога. И не то странно, не то было бы дивно, что бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль – мысль о необходимости бога – могла залезть в голову такому дикому и злому животному каков человек, до того она свята, до того она трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку. Что же до меня, то я давно уже положил не думать о том: человек ли создал бога или бог человека? Не стану я, разумеется, тоже перебирать на этот счет все современные аксиомы русских мальчиков, все сплошь выведенные из европейских гипотез; потому что, что там гипотеза, то у русского мальчика тотчас же аксиома и не только у мальчиков, но пожалуй и у ихних профессоров, потому что и профессора русские весьма часто у нас теперь те же русские мальчики. А потому обхожу все гипотезы. Ведь у нас с тобой какая теперь задача? Задача в том, чтоб я как можно скорее мог объяснить тебе мою суть,. то-есть что я за человек, во что верую и на что надеюсь, ведь так, так? А потому и объявляю, что принимаю бога прямо и просто. Но вот однако что надо отметить: если бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее по эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства. Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная, или еще обширнее, – все бытие было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые по Эвклиду ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности. Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где ж мне про бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего. Да и тебе советую об этом никогда не думать, друг Алеша, а пуще всего насчет бога: есть ли он или нет? Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях. Итак, принимаю бога и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость его, и цель его, – нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в слово, к которому стремится вселенная и которое само “бе к богу” и которое есть само бог, ну и прочее и прочее, и т. д. в бесконечность. Слов-то много на этот счет наделано. Кажется, уж я на хорошей дороге – а? Ну так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого божьего – не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького как атом человеческого эвклидовского ума, что наконец в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, – пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис. Это уж я серьезно тебе высказал. Я нарочно начал этот наш с тобой разговор как глупее нельзя начать, но довел до моей исповеди, потому что ее только тебе и надо. Не о боге тебе нужно было, а лишь нужно было узнать, чем живет твой любимый тобою брат. Я и сказал. | “Joking? I was told at the elder’s yesterday that I was joking. You know, dear boy, there was an old sinner in the eighteenth century who declared that, if there were no God, he would have to be invented. S’il n’existait pas Dieu, il faudrait l’inventer. And man has actually invented God. And what’s strange, what would be marvelous, is not that God should really exist; the marvel is that such an idea, the idea of the necessity of God, could enter the head of such a savage, vicious beast as man. So holy it is, so touching, so wise and so great a credit it does to man. As for me, I’ve long resolved not to think whether man created God or God man. And I won’t go through all the axioms laid down by Russian boys on that subject, all derived from European hypotheses; for what’s a hypothesis there, is an axiom with the Russian boy, and not only with the boys but with their teachers too, for our Russian professors are often just the same boys themselves. And so I omit all the hypotheses. For what are we aiming at now? I am trying to explain as quickly as possible my essential nature, that is what manner of man I am, what I believe in, and for what I hope, that’s it, isn’t it? And therefore I tell you that I accept God simply. But you must note this: if God exists and if He really did create the world, then, as we all know, He created it according to the geometry of Euclid and the human mind with the conception of only three dimensions in space. Yet there have been and still are geometricians and philosophers, and even some of the most distinguished, who doubt whether the whole universe, or to speak more widely the whole of being, was only created in Euclid’s geometry; they even dare to dream that two parallel lines, which according to Euclid can never meet on earth, may meet somewhere in infinity. I have come to the conclusion that, since I can’t understand even that, I can’t expect to understand about God. I acknowledge humbly that I have no faculty for settling such questions, I have a Euclidian earthly mind, and how could I solve problems that are not of this world? And I advise you never to think about it either, my dear Alyosha, especially about God, whether He exists or not. All such questions are utterly inappropriate for a mind created with an idea of only three dimensions. And so I accept God and am glad to, and what’s more, I accept His wisdom, His purpose—which are utterly beyond our ken; I believe in the underlying order and the meaning of life; I believe in the eternal harmony in which they say we shall one day be blended. I believe in the Word to Which the universe is striving, and Which Itself was ‘with God,’ and Which Itself is God and so on, and so on, to infinity. There are all sorts of phrases for it. I seem to be on the right path, don’t I? Yet would you believe it, in the final result I don’t accept this world of God’s, and, although I know it exists, I don’t accept it at all. It’s not that I don’t accept God, you must understand, it’s the world created by Him I don’t and cannot accept. Let me make it plain. I believe like a child that suffering will be healed and made up for, that all the humiliating absurdity of human contradictions will vanish like a pitiful mirage, like the despicable fabrication of the impotent and infinitely small Euclidian mind of man, that in the world’s finale, at the moment of eternal harmony, something so precious will come to pass that it will suffice for all hearts, for the comforting of all resentments, for the atonement of all the crimes of humanity, of all the blood they’ve shed; that it will make it not only possible to forgive but to justify all that has happened with men—but though all that may come to pass, I don’t accept it. I won’t accept it. Even if parallel lines do meet and I see it myself, I shall see it and say that they’ve met, but still I won’t accept it. That’s what’s at the root of me, Alyosha; that’s my creed. I am in earnest in what I say. I began our talk as stupidly as I could on purpose, but I’ve led up to my confession, for that’s all you want. You didn’t want to hear about God, but only to know what the brother you love lives by. And so I’ve told you.” |
| Иван заключил свою длинную тираду вдруг с каким-то особенным и неожиданным чувством. | Ivan concluded his long tirade with marked and unexpected feeling. |
| – А для чего ты начал так, как “глупее нельзя начать”? – спросил Алеша, задумчиво смотря на него. | “And why did you begin ‘as stupidly as you could’?” asked Alyosha, looking dreamily at him. |
| – Да во-первых, хоть для руссизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки чем глупее, тем ближе к делу. Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и не хитра, а ум виляет и прячется. Ум подлец, а глупость пряма и честна. Я довел дело до моего отчаяния, и чем глупее я его выставил, тем для меня же выгоднее. | “To begin with, for the sake of being Russian. Russian conversations on such subjects are always carried on inconceivably stupidly. And secondly, the stupider one is, the closer one is to reality. The stupider one is, the clearer one is. Stupidity is brief and artless, while intelligence wriggles and hides itself. Intelligence is a knave, but stupidity is honest and straightforward. I’ve led the conversation to my despair, and the more stupidly I have presented it, the better for me.” |
| – Ты мне объяснишь, для чего “мира не принимаешь”?- проговорил Алеша. | “You will explain why you don’t accept the world?” said Alyosha. |
| – Уж конечно объясню, не секрет, к тому и вел. Братишка ты мой, не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я может быть себя хотел бы исцелить тобою, – улыбнулся вдруг Иван совсем как маленький кроткий мальчик. Никогда еще Алеша не видал у него такой улыбки. | “To be sure I will, it’s not a secret, that’s what I’ve been leading up to. Dear little brother, I don’t want to corrupt you or to turn you from your stronghold, perhaps I want to be healed by you.” Ivan smiled suddenly quite like a little gentle child. Alyosha had never seen such a smile on his face before. |
| IV. БУНТ. | Chapter IV. Rebellion |
| – Я тебе должен сделать одно признание, – начал Иван: – я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то по-моему и невозможно любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про “Иоанна Милостивого” (одного святого), что он, когда к нему пришел голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его. Я убежден, что он это сделал с надрывом, с надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое – пропала любовь. | “I must make you one confession,” Ivan began. “I could never understand how one can love one’s neighbors. It’s just one’s neighbors, to my mind, that one can’t love, though one might love those at a distance. I once read somewhere of John the Merciful, a saint, that when a hungry, frozen beggar came to him, he took him into his bed, held him in his arms, and began breathing into his mouth, which was putrid and loathsome from some awful disease. I am convinced that he did that from ‘self‐laceration,’ from the self‐laceration of falsity, for the sake of the charity imposed by duty, as a penance laid on him. For any one to love a man, he must be hidden, for as soon as he shows his face, love is gone.” |
| – Об этом не раз говорил старец Зосима, – заметил Алеша, – он тоже говорил, что лицо человека часто многим еще неопытным в любви людям мешает любить. Но ведь есть и много любви в человечестве, и почти подобной Христовой любви, это я сам знаю, Иван… | “Father Zossima has talked of that more than once,” observed Alyosha; “he, too, said that the face of a man often hinders many people not practiced in love, from loving him. But yet there’s a great deal of love in mankind, and almost Christ‐like love. I know that myself, Ivan.” |
| – Ну я-то пока еще этого не знаю и понять не могу, и бесчисленное множество людей со мной тоже. Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людей это происходит, или уж от того, что такова их натура. По-моему Христова любовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо. Правда, он был бог. Но мы-то не боги. Положим, я например глубоко могу страдать, но другой никогда ведь не может узнать, до какой степени я страдаю, потому что он другой, а не я, и сверх того редко человек согласится признать другого за страдальца (точно будто это чин). Почему не согласится, как ты думаешь? Потому, например, что от меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потому что я раз когда-то отдавил ему ногу. К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее меня, голод, например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею, например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое по его фантазии должно бы быть у человека, страдающего за такую-то, например, идею. Вот он и лишает меня сейчас же своих благодеяний и даже вовсе не от злого сердца. Нищие, особенно благородные нищие, должны бы были наружу никогда не показываться, а просить милостыню чрез газеты. Отвлеченно еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда. Если бы все было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда еще можно любоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить. Но довольно об этом. Мне надо было лишь поставить тебя на мою точку. Я хотел заговорить о страдании человечества вообще, но лучше уж остановимся на страданиях одних детей. Это уменьшит размеры моей аргументации раз в десять, но лучше уже про одних детей. Тем не выгоднее для меня, разумеется. Но во-первых, деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне однако же кажется, что детки никогда не бывают дурны лицом). Во-вторых, о больших я и потому еще говорить не буду, что, кроме того что они отвратительны и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали “яко бози”. Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем невиновны. Любишь ты деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж конечно за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, – но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному! Подивись на меня, Алеша, я тоже ужасно люблю деточек. И заметь себе, жестокие люди, страстные, плотоядные, Карамазовцы, иногда очень любят детей. Дети, пока дети, до семи лет, например, страшно отстоят от людей совсем будто другое существо и с другою природой. Я знал одного разбойника в остроге: ему случалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в которые забирался по ночам для грабежа, зарезать заодно несколько и детей. Но, сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал, что смотрел на играющих на тюремном дворе детей. Одного маленького мальчика он приучил приходить к нему под окно, и тот очень сдружился с ним… Ты не знаешь, для чего я это все говорю, Алеша? У меня как-то голова болит и мне грустно. | “Well, I know nothing of it so far, and can’t understand it, and the innumerable mass of mankind are with me there. The question is, whether that’s due to men’s bad qualities or whether it’s inherent in their nature. To my thinking, Christ‐like love for men is a miracle impossible on earth. He was God. But we are not gods. Suppose I, for instance, suffer intensely. Another can never know how much I suffer, because he is another and not I. And what’s more, a man is rarely ready to admit another’s suffering (as though it were a distinction). Why won’t he admit it, do you think? Because I smell unpleasant, because I have a stupid face, because I once trod on his foot. Besides, there is suffering and suffering; degrading, humiliating suffering such as humbles me—hunger, for instance—my benefactor will perhaps allow me; but when you come to higher suffering—for an idea, for instance—he will very rarely admit that, perhaps because my face strikes him as not at all what he fancies a man should have who suffers for an idea. And so he deprives me instantly of his favor, and not at all from badness of heart. Beggars, especially genteel beggars, ought never to show themselves, but to ask for charity through the newspapers. One can love one’s neighbors in the abstract, or even at a distance, but at close quarters it’s almost impossible. If it were as on the stage, in the ballet, where if beggars come in, they wear silken rags and tattered lace and beg for alms dancing gracefully, then one might like looking at them. But even then we should not love them. But enough of that. I simply wanted to show you my point of view. I meant to speak of the suffering of mankind generally, but we had better confine ourselves to the sufferings of the children. That reduces the scope of my argument to a tenth of what it would be. Still we’d better keep to the children, though it does weaken my case. But, in the first place, children can be loved even at close quarters, even when they are dirty, even when they are ugly (I fancy, though, children never are ugly). The second reason why I won’t speak of grown‐up people is that, besides being disgusting and unworthy of love, they have a compensation—they’ve eaten the apple and know good and evil, and they have become ‘like gods.’ They go on eating it still. But the children haven’t eaten anything, and are so far innocent. Are you fond of children, Alyosha? I know you are, and you will understand why I prefer to speak of them. If they, too, suffer horribly on earth, they must suffer for their fathers’ sins, they must be punished for their fathers, who have eaten the apple; but that reasoning is of the other world and is incomprehensible for the heart of man here on earth. The innocent must not suffer for another’s sins, and especially such innocents! You may be surprised at me, Alyosha, but I am awfully fond of children, too. And observe, cruel people, the violent, the rapacious, the Karamazovs are sometimes very fond of children. Children while they are quite little—up to seven, for instance—are so remote from grown‐up people; they are different creatures, as it were, of a different species. I knew a criminal in prison who had, in the course of his career as a burglar, murdered whole families, including several children. But when he was in prison, he had a strange affection for them. He spent all his time at his window, watching the children playing in the prison yard. He trained one little boy to come up to his window and made great friends with him…. You don’t know why I am telling you all this, Alyosha? My head aches and I am sad.” |
| – Ты говоришь с странным видом, – с беспокойством заметил Алеша, – точно ты в каком безумии. | “You speak with a strange air,” observed Alyosha uneasily, “as though you were not quite yourself.” Akirill.com |
| – Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, – продолжал Иван Федорович, как бы и не слушая брата, – как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, – то-есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а по-утру вешают – и проч., всего и вообразить невозможно. В самом деле, выражаются иногда про “зверскую” жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызет, рвет, и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать. Эти турки между прочим с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сладость. Но вот однако одна меня сильно заинтересовавшая картинка. Представь: грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку… Художественно, не правда ли? Кстати, турки, говорят, очень любят сладкое. | “By the way, a Bulgarian I met lately in Moscow,” Ivan went on, seeming not to hear his brother’s words, “told me about the crimes committed by Turks and Circassians in all parts of Bulgaria through fear of a general rising of the Slavs. They burn villages, murder, outrage women and children, they nail their prisoners by the ears to the fences, leave them so till morning, and in the morning they hang them—all sorts of things you can’t imagine. People talk sometimes of bestial cruelty, but that’s a great injustice and insult to the beasts; a beast can never be so cruel as a man, so artistically cruel. The tiger only tears and gnaws, that’s all he can do. He would never think of nailing people by the ears, even if he were able to do it. These Turks took a pleasure in torturing children, too; cutting the unborn child from the mother’s womb, and tossing babies up in the air and catching them on the points of their bayonets before their mothers’ eyes. Doing it before the mothers’ eyes was what gave zest to the amusement. Here is another scene that I thought very interesting. Imagine a trembling mother with her baby in her arms, a circle of invading Turks around her. They’ve planned a diversion: they pet the baby, laugh to make it laugh. They succeed, the baby laughs. At that moment a Turk points a pistol four inches from the baby’s face. The baby laughs with glee, holds out its little hands to the pistol, and he pulls the trigger in the baby’s face and blows out its brains. Artistic, wasn’t it? By the way, Turks are particularly fond of sweet things, they say.” |
| – Брат, к чему это все? – спросил Алеша. | “Brother, what are you driving at?” asked Alyosha. |
| < < < | > > > |
| Двуязычный текст, подготовленный Akirill.com , размещенные на сайте Akirill.com 19 июня 2022 года. 2022 года. Каждую из книг (на английском или русском языках) можно забрать отдельно и повторно использовать в личных и некоммерческих целях. Они свободны от авторского права. При любом совместном использовании двух книг должно быть указано их происхождение https://www.Akirill.com | Bilingual text prepared by Akirill.com , deposited on the site Akirill.com on June 19, 2022. Each of the books (English or French) can be taken back separately and reused for personal and non-commercial purposes. They are free of copyright. Any use of the two books side by side must mention their origin https://www.Akirill.com |
The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky
| If you liked this page, don’t forget to like and share. Si vous avez aimé cette page, n’oublier pas d’aimer et de partager. |
| Subscribe to not miss anything Abonnez-vous pour ne rien manquer |
| Check out our latest posts |
| Découvrez nos derniers articles |

