Это не дословный перевод, а книга на двух языках, вышедшие бок о бок. Вы можете прочитать его на русском, английском или на обоих языках.
This is not a word-by-word translation but the books in the two languages put side by side. You can read it in Russian, in English or both.
Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского
| Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского | The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky |
| Том 2 | Book 2 |
| Часть 1 | Part 1 |
| < < < | > > > |
| Глава III | Chapter III |
| – Тем самым и Никитушка меня утешал, в одно слово как ты говорил: “Неразумная ты, говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у господа бога вместе с ангелами воспевает”. Говорит он это мне, а и сам плачет, вижу я, как и я же плачет. “Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть коль не у господа бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!” И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет бывало крикнет своим голосочком: “Мамка, где ты?” Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как бывало бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала! Да нет его, батюшка, нет, и не услышу его никогда! Вот его поясочек, а его-то и нет, и никогда-то мне теперь не видать, не слыхать его!.. | “My Nikita tried to comfort me with the same words as you. ‘Foolish one,’ he said, ‘why weep? Our son is no doubt singing with the angels before God.’ He says that to me, but he weeps himself. I see that he cries like me. ‘I know, Nikita,’ said I. ‘Where could he be if not with the Lord God? Only, here with us now he is not as he used to sit beside us before.’ And if only I could look upon him one little time, if only I could peep at him one little time, without going up to him, without speaking, if I could be hidden in a corner and only see him for one little minute, hear him playing in the yard, calling in his little voice, ‘Mammy, where are you?’ If only I could hear him pattering with his little feet about the room just once, only once; for so often, so often I remember how he used to run to me and shout and laugh, if only I could hear his little feet I should know him! But he’s gone, Father, he’s gone, and I shall never hear him again. Here’s his little sash, but him I shall never see or hear now.” |
| Она вынула из-за пазухи маленький позументный поясочек своего мальчика и только лишь взглянула на него, так и затряслась от рыданий, закрыв пальцами глаза свои, сквозь которые потекли вдруг брызнувшие ручьем слезы. | She drew out of her bosom her boy’s little embroidered sash, and as soon as she looked at it she began shaking with sobs, hiding her eyes with her fingers through which the tears flowed in a sudden stream. |
| – А это, – проговорил старец, – это древняя “Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться, потому что их нет”, и таковой вам матерям предел на земле положен. И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой – есть единый от ангелов божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя и на твои слезы радуется и на них господу богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за упокой, как звали-то? | “It is Rachel of old,” said the elder, “weeping for her children, and will not be comforted because they are not. Such is the lot set on earth for you mothers. Be not comforted. Consolation is not what you need. Weep and be not consoled, but weep. Only every time that you weep be sure to remember that your little son is one of the angels of God, that he looks down from there at you and sees you, and rejoices at your tears, and points at them to the Lord God; and a long while yet will you keep that great mother’s grief. But it will turn in the end into quiet joy, and your bitter tears will be only tears of tender sorrow that purifies the heart and delivers it from sin. And I shall pray for the peace of your child’s soul. What was his name?” |
| – Алексеем, батюшка. | “Alexey, Father.” |
| – Имя-то милое. На Алексея человека божия? | “A sweet name. After Alexey, the man of God?” |
| – Божия, батюшка, божия, Алексея человека божия! | “Yes, Father.” |
| – Святой-то какой! Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитве вспомяну и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять. Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты его отца, и заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь? Ведь жив он, жив, ибо жива душа вовеки, и нет его в доме, а он невидимо подле вас. Как же он в дом придет, коль ты говоришь, что возненавидела дом свой? К кому ж он придет, коль вас вместе, отца с матерью, не найдет? Вот он снится теперь тебе, и ты мучаешься, а тогда он тебе кроткие сны пошлет. Ступай к мужу, мать, сего же дня ступай. | “What a saint he was! I will remember him, mother, and your grief in my prayers, and I will pray for your husband’s health. It is a sin for you to leave him. Your little one will see from heaven that you have forsaken his father, and will weep over you. Why do you trouble his happiness? He is living, for the soul lives for ever, and though he is not in the house he is near you, unseen. How can he go into the house when you say that the house is hateful to you? To whom is he to go if he find you not together, his father and mother? He comes to you in dreams now, and you grieve. But then he will send you gentle dreams. Go to your husband, mother; go this very day.” |
| – Пойду, родной, по твоему слову пойду. Сердце ты мое разобрал. Никитушка, ты мой Никитушка, ждешь ты меня, голубчик, ждешь! – начала было причитывать баба, но старец уже обратился к одной старенькой старушонке, одетой не по-страннически, а по-городски. По глазам ее видно было, что у нее какое-то дело и что пришла она нечто сообщить. Назвалась она унтер-офицерскою вдовой, не издалека, всего из нашего же города. Сыночек у ней Васенька, где-то в комиссариате служил, да в Сибирь поехал, в Иркутск. Два раза оттуда писал, а тут вот уж год писать перестал. Справлялась она о нем, да по правде не знает, где и справиться-то. | “I will go, Father, at your word. I will go. You’ve gone straight to my heart. My Nikita, my Nikita, you are waiting for me,” the woman began in a sing‐song voice; but the elder had already turned away to a very old woman, dressed like a dweller in the town, not like a pilgrim. Her eyes showed that she had come with an object, and in order to say something. She said she was the widow of a non‐commissioned officer, and lived close by in the town. Her son Vasenka was in the commissariat service, and had gone to Irkutsk in Siberia. He had written twice from there, but now a year had passed since he had written. She did inquire about him, but she did not know the proper place to inquire. |
| – Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она, богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его, говорит, затоскует, он и напишет письмо. И это, говорит, Степанида Ильинишна, как есть верно, многократно испытано. Да только я сумлеваюсь… Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет? | “Only the other day Stepanida Ilyinishna—she’s a rich merchant’s wife—said to me, ‘You go, Prohorovna, and put your son’s name down for prayer in the church, and pray for the peace of his soul as though he were dead. His soul will be troubled,’ she said, ‘and he will write you a letter.’ And Stepanida Ilyinishna told me it was a certain thing which had been many times tried. Only I am in doubt…. Oh, you light of ours! is it true or false, and would it be right?” |
| – И не думай о сем. Стыдно это и спрашивать. Да и как это возможно, чтобы живую душу да еще родная мать за упокой поминала! Это великий грех, колдовству подобно, только по незнанию твоему лишь прощается. А ты лучше помоли царицу небесную, скорую заступницу и помощницу о здоровьи его, да чтоб и тебя простила за неправильное размышление твое. И вот что я тебе еще скажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой, или наверно письмо пришлет. Так ты и знай. Ступай и отселе покойна будь. Жив твой сынок, говорю тебе. | “Don’t think of it. It’s shameful to ask the question. How is it possible to pray for the peace of a living soul? And his own mother too! It’s a great sin, akin to sorcery. Only for your ignorance it is forgiven you. Better pray to the Queen of Heaven, our swift defense and help, for his good health, and that she may forgive you for your error. And another thing I will tell you, Prohorovna. Either he will soon come back to you, your son, or he will be sure to send a letter. Go, and henceforward be in peace. Your son is alive, I tell you.” |
| – Милый ты наш, награди тебя бог, благодетель ты наш, молебщик ты за всех нас и за грехи наши… | “Dear Father, God reward you, our benefactor, who prays for all of us and for our sins!” |
| А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся к нему взгляда изнуренной, на вид чахоточной, хотя и молодой еще крестьянки. Она глядела молча, глаза просили о чем-то, но она как бы боялась приблизиться. | But the elder had already noticed in the crowd two glowing eyes fixed upon him. An exhausted, consumptive‐looking, though young peasant woman was gazing at him in silence. Her eyes besought him, but she seemed afraid to approach. |
| – Ты с чем, родненькая? | “What is it, my child?” |
| – Разреши мою душу, родимый, – тихо и не спеша промолвила она, стала на колени и поклонилась ему в ноги. | “Absolve my soul, Father,” she articulated softly, and slowly sank on her knees and bowed down at his feet. Akirill.com |
| – Согрешила, отец родной, греха моего боюсь. | “I have sinned, Father. I am afraid of my sin.” |
| Старец сел на нижнюю ступеньку, женщина приблизилась к нему, не вставая с колен. | The elder sat down on the lower step. The woman crept closer to him, still on her knees. |
| – Вдовею я, третий год, – начала она полушепотом, сама как бы вздрагивая. – Тяжело было замужем-то, старый был он, больно избил меня. Лежал он больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет, что тогда? И вошла ко мне тогда эта самая мысль… | “I am a widow these three years,” she began in a half‐whisper, with a sort of shudder. “I had a hard life with my husband. He was an old man. He used to beat me cruelly. He lay ill; I thought looking at him, if he were to get well, if he were to get up again, what then? And then the thought came to me—” |
| – Постой, – сказал старец и приблизил ухо свое прямо к ее губам. Женщина стала продолжать тихим шепотом, так что ничего почти нельзя было уловить. Она кончила скоро. | “Stay!” said the elder, and he put his ear close to her lips. The woman went on in a low whisper, so that it was almost impossible to catch anything. She had soon done. |
| – Третий год? – спросил старец. | “Three years ago?” asked the elder. |
| – Третий год. Сперва не думала, а теперь хворать начала, тоска пристала… | “Three years. At first I didn’t think about it, but now I’ve begun to be ill, and the thought never leaves me.” |
| – Издалека? | “Have you come from far?” |
| – За пятьсот верст отселева. | “Over three hundred miles away.” |
| – На исповеди говорила? | “Have you told it in confession?” |
| – Говорила, по два раза говорила. | “I have confessed it. Twice I have confessed it.” |
| – Допустили к причастию-то? | “Have you been admitted to Communion?” |
| – Допустили. Боюсь; помирать боюсь. | “Yes. I am afraid. I am afraid to die.” |
| – Ничего не бойся, и никогда не бойся, и не тоскуй. Только бы покаяние не оскудевало в тебе – и все бог простит. Да и греха такого нет и не может быть на всей земле, какого бы не простил господь воистину кающемуся. Да и совершить не может, совсем, такого греха великого человек, который бы истощил бесконечную божью любовь. Али может быть такой грех, чтобы превысил божью любовь? О покаянии лишь заботься, непрестанном, а боязнь отгони вовсе. Веруй, что бог тебя любит так, как ты и не помышляешь о том, хотя бы со грехом твоим и во грехе твоем любит. А об одном кающемся больше радости в небе, чем о десяти праведных, сказано давно. Иди же и не бойся. На людей не огорчайся, за обиды не сердись. Покойнику в сердце все прости, чем тебя оскорбил, примирись с ним воистину. Коли каешься, так и любишь. А будешь любить, то ты уже божья… Любовью все покупается, все спасается. Уж коли я, такой же как и ты человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя, кольми паче бог. Любовь такое бесценное сокровище, что на нее весь мир купить можешь, и не только свои, но и чужие грехи еще выкупишь. Ступай и не бойся. | “Fear nothing and never be afraid; and don’t fret. If only your penitence fail not, God will forgive all. There is no sin, and there can be no sin on all the earth, which the Lord will not forgive to the truly repentant! Man cannot commit a sin so great as to exhaust the infinite love of God. Can there be a sin which could exceed the love of God? Think only of repentance, continual repentance, but dismiss fear altogether. Believe that God loves you as you cannot conceive; that He loves you with your sin, in your sin. It has been said of old that over one repentant sinner there is more joy in heaven than over ten righteous men. Go, and fear not. Be not bitter against men. Be not angry if you are wronged. Forgive the dead man in your heart what wrong he did you. Be reconciled with him in truth. If you are penitent, you love. And if you love you are of God. All things are atoned for, all things are saved by love. If I, a sinner, even as you are, am tender with you and have pity on you, how much more will God. Love is such a priceless treasure that you can redeem the whole world by it, and expiate not only your own sins but the sins of others.” |
| Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел на нее образок. Она молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел на одну здоровую бабу с грудным ребеночком на руках. | He signed her three times with the cross, took from his own neck a little ikon and put it upon her. She bowed down to the earth without speaking. He got up and looked cheerfully at a healthy peasant woman with a tiny baby in her arms. |
| – Из Вышегорья, милый. | “From Vyshegorye, dear Father.” |
| – Шесть верст однако отсюда, с ребеночком томилась. Чего тебе? | “Five miles you have dragged yourself with the baby. What do you want?” |
| – На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать? | “I’ve come to look at you. I have been to you before—or have you forgotten? You’ve no great memory if you’ve forgotten me. They told us you were ill. Thinks I, I’ll go and see him for myself. Now I see you, and you’re not ill! You’ll live another twenty years. God bless you! There are plenty to pray for you; how should you be ill?” |
| – Спасибо тебе за все, милая. | “I thank you for all, daughter.” Akirill.com |
| – Кстати будет просьбица моя не великая: вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый, такой, какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать. | “By the way, I have a thing to ask, not a great one. Here are sixty copecks. Give them, dear Father, to some one poorer than me. I thought as I came along, better give through him. He’ll know whom to give to.” |
| – Спасибо, милая, спасибо, добрая. Люблю тебя. Непременно исполню. Девочка на руках-то? | “Thanks, my dear, thanks! You are a good woman. I love you. I will do so certainly. Is that your little girl?” |
| – Девочка, свет, Лизавета. | “My little girl, Father, Lizaveta.” |
| – Благослови господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселила ты мое сердце, мать. Прощайте, милые, прощайте, дорогие, любезные. | “May the Lord bless you both, you and your babe Lizaveta! You have gladdened my heart, mother. Farewell, dear children, farewell, dear ones.” |
| Он всех благословил и глубоко всем поклонился. | He blessed them all and bowed low to them. |
| IV. МАЛОВЕРНАЯ ДАМА. | Chapter IV. A Lady Of Little Faith |
| Приезжая дама помещица, взирая на всю сцену разговора с простонародьем и благословения его, проливала тихие слезы и утирала их платочком. Это была чувствительная светская дама и с наклонностями во многом искренно добрыми. Когда старец подошел наконец и к ней, она встретила его восторженно: | A visitor looking on the scene of his conversation with the peasants and his blessing them shed silent tears and wiped them away with her handkerchief. She was a sentimental society lady of genuinely good disposition in many respects. When the elder went up to her at last she met him enthusiastically. |
| – Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену… – не договорила она от волнения. – О, я понимаю, что вас любит народ, я сама люблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ! | “Ah, what I have been feeling, looking on at this touching scene!…” She could not go on for emotion. “Oh, I understand the people’s love for you. I love the people myself. I want to love them. And who could help loving them, our splendid Russian people, so simple in their greatness!” |
| – Как здоровье вашей дочери? Вы опять пожелали со мною беседовать? | “How is your daughter’s health? You wanted to talk to me again?” |
| – О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем – тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение! | “Oh, I have been urgently begging for it, I have prayed for it! I was ready to fall on my knees and kneel for three days at your windows until you let me in. We have come, great healer, to express our ardent gratitude. You have healed my Lise, healed her completely, merely by praying over her last Thursday and laying your hands upon her. We have hastened here to kiss those hands, to pour out our feelings and our homage.” |
| – Как так исцелил? Ведь она все еще в кресле лежит? | “What do you mean by healed? But she is still lying down in her chair.” |
| – Но ночные лихорадки совершенно исчезли, вот уже двое суток, с самого четверга, – нервно заспешила дама. Мало того: у ней ноги окрепли. Сегодня утром она встала здоровая, она спала всю ночь, посмотрите на ее румянец, на ее светящиеся глазки. То все плакала, а теперь смеется, весела, радостна. Сегодня непременно требовала, чтоб ее поставили на ноги постоять, и она целую минуту простояла сама, безо всякой поддержки. Она бьется со мной об заклад, что через две недели будет кадриль танцовать. Я призывала здешнего доктора Герценштубе; он пожимает плечами и говорит: дивлюсь, недоумеваю. И вы хотите, чтобы мы не беспокоили вас, могли не лететь сюда, не благодарить? Lise, благодари же, благодари! | “But her night fevers have entirely ceased ever since Thursday,” said the lady with nervous haste. “And that’s not all. Her legs are stronger. This morning she got up well; she had slept all night. Look at her rosy cheeks, her bright eyes! She used to be always crying, but now she laughs and is gay and happy. This morning she insisted on my letting her stand up, and she stood up for a whole minute without any support. She wagers that in a fortnight she’ll be dancing a quadrille. I’ve called in Doctor Herzenstube. He shrugged his shoulders and said, ‘I am amazed; I can make nothing of it.’ And would you have us not come here to disturb you, not fly here to thank you? Lise, thank him—thank him!” |
| Миленькое, смеющееся личико Lise сделалось было вдруг серьезным, она приподнялась в креслах, сколько могла и, смотря на старца, сложила пред ним свои ручки, но не вытерпела и вдруг рассмеялась… | Lise’s pretty little laughing face became suddenly serious. She rose in her chair as far as she could and, looking at the elder, clasped her hands before him, but could not restrain herself and broke into laughter. |
| – Это я на него, на него! – указала она на Алешу, с детскою досадой на себя за то, что не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел на Алешу, стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, в один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились. | “It’s at him,” she said, pointing to Alyosha, with childish vexation at herself for not being able to repress her mirth. If any one had looked at Alyosha standing a step behind the elder, he would have caught a quick flush crimsoning his cheeks in an instant. His eyes shone and he looked down. |
| – У ней к вам, Алексей Федорович, поручение… Как ваше здоровье, – продолжала маменька, обращаясь вдруг к Алеше и протягивая к нему свою прелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел на Алешу. Тот приблизился к Лизе и, как-то странно и неловко усмехаясь, протянул и ей руку. Lise сделала важную физиономию. | “She has a message for you, Alexey Fyodorovitch. How are you?” the mother went on, holding out her exquisitely gloved hand to Alyosha. The elder turned round and all at once looked attentively at Alyosha. The latter went nearer to Lise and, smiling in a strangely awkward way, held out his hand to her too. Lise assumed an important air. |
| – Катерина Ивановна присылает вам чрез меня вот это, – подала она ему маленькое письмецо. – Она особенно просит, чтобы вы зашли к ней, да поскорей, поскорей, и чтобы не обманывать, а непременно придти. | “Katerina Ivanovna has sent you this through me.” She handed him a little note. “She particularly begs you to go and see her as soon as possible; that you will not fail her, but will be sure to come.” |
| – Она меня просит зайти? К ней меня… Зачем же? – с глубоким удивлением пробормотал Алеша. Лицо его вдруг стало совсем озабоченное. | “She asks me to go and see her? Me? What for?” Alyosha muttered in great astonishment. His face at once looked anxious. |
| – О, это все по поводу Дмитрия Федоровича и… всех этих последних происшествий, – бегло пояснила мамаша. – Катерина Ивановна остановилась теперь на одном решении… но для этого ей непременно надо вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит… | “Oh, it’s all to do with Dmitri Fyodorovitch and—what has happened lately,” the mother explained hurriedly. “Katerina Ivanovna has made up her mind, but she must see you about it…. Why, of course, I can’t say. But she wants to see you at once. And you will go to her, of course. It is a Christian duty.” |
| – Я видел ее всего только один раз, – продолжал все в том же недоумении Алеша. | “I have only seen her once,” Alyosha protested with the same perplexity. |
| – О, это такое высокое, такое недостижимое существо!.. Уж по одним страданиям своим… Сообразите, что она вынесла, что она теперь выносит, сообразите, что ее ожидает… все это ужасно, ужасно! | “Oh, she is such a lofty, incomparable creature! If only for her suffering…. Think what she has gone through, what she is enduring now! Think what awaits her! It’s all terrible, terrible!” |
| – Хорошо, я приду, – решил Алеша, пробежав коротенькую и загадочную записочку, в которой, кроме убедительной просьбы придти, не было никаких пояснений. | “Very well, I will come,” Alyosha decided, after rapidly scanning the brief, enigmatic note, which consisted of an urgent entreaty that he would come, without any sort of explanation. |
| – Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, – вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. – A я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь я всегда думала, что вы прекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать! | “Oh, how sweet and generous that would be of you!” cried Lise with sudden animation. “I told mamma you’d be sure not to go. I said you were saving your soul. How splendid you are! I’ve always thought you were splendid. How glad I am to tell you so!” |
| – Lise! – внушительно проговорила мамаша, впрочем тотчас же улыбнулась. | “Lise!” said her mother impressively, though she smiled after she had said it. |
| – Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас: а между тем Lise мне два раза говорила, что только с вами ей хорошо. – Алеша поднял потупленные глаза, опять вдруг покраснел и опять вдруг, сам не зная чему, усмехнулся. Впрочем старец уже не наблюдал его. Он вступил в разговор с захожим монахом, ожидавшим, как мы уже говорили, подле кресел Lise его выхода. Это был повидимому из самых простых монахов, то-есть из простого звания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем роде упорный. Он объявил себя откуда-то с дальнего севера, из Обдорска, от святого Сильвестра, из одного бедного монастыря всего в девять монахов. Старец благословил его и пригласил зайти к нему в келью, когда ему будет угодно. | “You have quite forgotten us, Alexey Fyodorovitch,” she said; “you never come to see us. Yet Lise has told me twice that she is never happy except with you.” Alyosha raised his downcast eyes and again flushed, and again smiled without knowing why. But the elder was no longer watching him. He had begun talking to a monk who, as mentioned before, had been awaiting his entrance by Lise’s chair. He was evidently a monk of the humblest, that is of the peasant, class, of a narrow outlook, but a true believer, and, in his own way, a stubborn one. He announced that he had come from the far north, from Obdorsk, from Saint Sylvester, and was a member of a poor monastery, consisting of only ten monks. The elder gave him his blessing and invited him to come to his cell whenever he liked. |
| – Как же вы дерзаете делать такие дела? – спросил вдруг монах, внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее “исцеление”. | “How can you presume to do such deeds?” the monk asked suddenly, pointing solemnly and significantly at Lise. He was referring to her “healing.” |
| – Об этом конечно говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме как божиим изволением. Все от бога. Посетите меня, отец, – прибавил он монаху, – а то не во всякое время могу; хвораю и знаю, что дни мои сочтены. | “It’s too early, of course, to speak of that. Relief is not complete cure, and may proceed from different causes. But if there has been any healing, it is by no power but God’s will. It’s all from God. Visit me, Father,” he added to the monk. “It’s not often I can see visitors. I am ill, and I know that my days are numbered.” |
| – О нет, нет, бог вас у нас не отнимет, вы проживете еще долго, долго, – вскричала мамаша. – Да и чем вы больны? Вы смотрите таким здоровым, веселым, счастливым. | “Oh, no, no! God will not take you from us. You will live a long, long time yet,” cried the lady. “And in what way are you ill? You look so well, so gay and happy.” |
| – Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: “Я выполнил завет божий на сей земле”. Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы. | “I am extraordinarily better to‐day. But I know that it’s only for a moment. I understand my disease now thoroughly. If I seem so happy to you, you could never say anything that would please me so much. For men are made for happiness, and any one who is completely happy has a right to say to himself, ‘I am doing God’s will on earth.’ All the righteous, all the saints, all the holy martyrs were happy.” |
| – О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, – вскричала мамаша. – Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие – где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте все, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, все, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… – И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки. | “Oh, how you speak! What bold and lofty words!” cried the lady. “You seem to pierce with your words. And yet—happiness, happiness—where is it? Who can say of himself that he is happy? Oh, since you have been so good as to let us see you once more to‐day, let me tell you what I could not utter last time, what I dared not say, all I am suffering and have been for so long! I am suffering! Forgive me! I am suffering!” And in a rush of fervent feeling she clasped her hands before him. |
| – Чем же особенно? | “From what specially?” |
| – Я страдаю… неверием… | “I suffer … from lack of faith.” |
| – В бога неверием? | “Lack of faith in God?” |
| – О, нет, нет, я не смею и подумать об этом, но будущая жизнь – это такая загадка! И никто-то, ведь никто на нее не отвечает! Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой; я конечно не смею претендовать на то, чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни до страдания волнует меня, до ужаса и испуга… И я не знаю, к кому обратиться, я не смела всю жизнь… И вот я теперь осмеливаюсь обратиться к вам… О боже, за какую вы меня теперь сочтете! – Она всплеснула руками. | “Oh, no, no! I dare not even think of that. But the future life—it is such an enigma! And no one, no one can solve it. Listen! You are a healer, you are deeply versed in the human soul, and of course I dare not expect you to believe me entirely, but I assure you on my word of honor that I am not speaking lightly now. The thought of the life beyond the grave distracts me to anguish, to terror. And I don’t know to whom to appeal, and have not dared to all my life. And now I am so bold as to ask you. Oh, God! What will you think of me now?” She clasped her hands. |
| – Не беспокойтесь о моем мнении,- ответил старец. – Я вполне верую в искренность вашей тоски. | “Don’t distress yourself about my opinion of you,” said the elder. “I quite believe in the sincerity of your suffering.” |
| – О, как я вам благодарна! Видите: я закрываю глаза и думаю: Если все веруют, то откуда взялось это? А тут уверяют, что все это взялось сначала от страха пред грозными явлениями природы, и что всего этого нет. Ну что, думаю, я всю жизнь верила – умру и вдруг ничего нет, и только “вырастет лопух на могиле”, как прочитала я у одного писателя. Это ужасно! Чем, чем возвратить веру? Впрочем, я верила лишь когда была маленьким ребенком, механически, ни о чем не думая… Чем же, чем это доказать, я теперь пришла повергнуться пред вами и просить вас об этом. Ведь если я упущу и теперешний случай – то мне во всю жизнь никто уж не ответит. Чем же доказать, чем убедиться? О, мне несчастие! Я стою и кругом вижу, что всем все равно, почти всем, никто об этом теперь не заботится, а я одна только переносить этого не могу. Это убийственно, убийственно! | “Oh, how thankful I am to you! You see, I shut my eyes and ask myself if every one has faith, where did it come from? And then they do say that it all comes from terror at the menacing phenomena of nature, and that none of it’s real. And I say to myself, ‘What if I’ve been believing all my life, and when I come to die there’s nothing but the burdocks growing on my grave?’ as I read in some author. It’s awful! How—how can I get back my faith? But I only believed when I was a little child, mechanically, without thinking of anything. How, how is one to prove it? I have come now to lay my soul before you and to ask you about it. If I let this chance slip, no one all my life will answer me. How can I prove it? How can I convince myself? Oh, how unhappy I am! I stand and look about me and see that scarcely any one else cares; no one troubles his head about it, and I’m the only one who can’t stand it. It’s deadly—deadly!” |
| – Без сомнения, убийственно. Но доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно. | “No doubt. But there’s no proving it, though you can be convinced of it.” |
| – Как? Чем? | “How?” |
| – Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно. | “By the experience of active love. Strive to love your neighbor actively and indefatigably. In as far as you advance in love you will grow surer of the reality of God and of the immortality of your soul. If you attain to perfect self‐forgetfulness in the love of your neighbor, then you will believe without doubt, and no doubt can possibly enter your soul. This has been tried. This is certain.” |
| – Деятельной любви? Вот и опять вопрос и такой вопрос, такой вопрос! Видите: я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы… | “In active love? There’s another question—and such a question! You see, I so love humanity that—would you believe it?—I often dream of forsaking all that I have, leaving Lise, and becoming a sister of mercy. I close my eyes and think and dream, and at that moment I feel full of strength to overcome all obstacles. No wounds, no festering sores could at that moment frighten me. I would bind them up and wash them with my own hands. I would nurse the afflicted. I would be ready to kiss such wounds.” |
| – И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином. Нет, нет, да невзначай и в самом деле сделаете какое-нибудь доброе дело. | “It is much, and well that your mind is full of such dreams and not others. Sometime, unawares, you may do a good deed in reality.” |
| – Да, но долго ли бы я могла выжить в такой жизни?- горячо и почти как бы исступленно продолжала дама. – Вот главнейший вопрос! Это самый мой мучительный из вопросов. Я закрываю глаза и спрашиваю сама себя: долго ли бы ты выдержала на этом пути? И если больной, язвы которого ты обмываешь, не ответит тебе тотчас же благодарностью, а напротив станет тебя же мучить капризами, не ценя и не замечая твоего человеколюбивого служения, станет кричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству (как и часто случается с очень страдающими) – что тогда? Продолжится твоя любовь или нет? И вот – представьте, я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою “деятельную” любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом, я работница за плату, я требую тотчас же платы, то-есть похвалы себе и платы за любовь любовью. Иначе я никого не способна любить! | “Yes. But could I endure such a life for long?” the lady went on fervently, almost frantically. “That’s the chief question—that’s my most agonizing question. I shut my eyes and ask myself, ‘Would you persevere long on that path? And if the patient whose wounds you are washing did not meet you with gratitude, but worried you with his whims, without valuing or remarking your charitable services, began abusing you and rudely commanding you, and complaining to the superior authorities of you (which often happens when people are in great suffering)—what then? Would you persevere in your love, or not?’ And do you know, I came with horror to the conclusion that, if anything could dissipate my love to humanity, it would be ingratitude. In short, I am a hired servant, I expect my payment at once—that is, praise, and the repayment of love with love. Otherwise I am incapable of loving any one.” |
| Она была в припадке самого искреннего самобичевания и, кончив, с вызывающею решимостью поглядела на старца. | She was in a very paroxysm of self‐castigation, and, concluding, she looked with defiant resolution at the elder. |
| – Это точь-в-точь как рассказывал мне, давно уже, впрочем, один доктор, – заметил старец. – Человек был уже пожилой и бесспорно умный. Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то-есть порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и может быть действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта. Чуть он близко от меня, и вот уж его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк, и он беспрерывно сморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще. | “It’s just the same story as a doctor once told me,” observed the elder. “He was a man getting on in years, and undoubtedly clever. He spoke as frankly as you, though in jest, in bitter jest. ‘I love humanity,’ he said, ‘but I wonder at myself. The more I love humanity in general, the less I love man in particular. In my dreams,’ he said, ‘I have often come to making enthusiastic schemes for the service of humanity, and perhaps I might actually have faced crucifixion if it had been suddenly necessary; and yet I am incapable of living in the same room with any one for two days together, as I know by experience. As soon as any one is near me, his personality disturbs my self‐complacency and restricts my freedom. In twenty‐four hours I begin to hate the best of men: one because he’s too long over his dinner; another because he has a cold and keeps on blowing his nose. I become hostile to people the moment they come close to me. But it has always happened that the more I detest men individually the more ardent becomes my love for humanity.’ ” |
| – Но что же делать? Что же в таком случае делать? Тут надо в отчаяние придти? | “But what’s to be done? What can one do in such a case? Must one despair?” |
| – Нет, ибо и того довольно, что вы о сем сокрушаетесь. Сделайте, что можете, и сочтется вам. У вас же много уже сделано, ибо вы могли столь глубоко и искренно сознать себя сами! Если же вы и со мной теперь говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить за вашу правдивость, то конечно ни до чего не дойдете в подвигах деятельной любви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак. Тут, понятно, и о будущей жизни забудете, и сами собой под конец как-нибудь успокоетесь. | “No. It is enough that you are distressed at it. Do what you can, and it will be reckoned unto you. Much is done already in you since you can so deeply and sincerely know yourself. If you have been talking to me so sincerely, simply to gain approbation for your frankness, as you did from me just now, then of course you will not attain to anything in the achievement of real love; it will all get no further than dreams, and your whole life will slip away like a phantom. In that case you will naturally cease to think of the future life too, and will of yourself grow calmer after a fashion in the end.” |
| – Вы меня раздавили! Я теперь только, вот в это мгновение, как вы говорили, поняла, что я действительно ждала только вашей похвалы моей искренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности. Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня! | “You have crushed me! Only now, as you speak, I understand that I was really only seeking your approbation for my sincerity when I told you I could not endure ingratitude. You have revealed me to myself. You have seen through me and explained me to myself!” |
| – Взаправду вы говорите? Ну теперь, после такого вашего признания я верую, что вы искренни и сердцем добры. Если не дойдете до счастия, то всегда помните, что вы на хорошей дороге, и постарайтесь с нее не сходить. Главное, убегайте лжи, всякой лжи, лжи себе самой в особенности. Наблюдайте свою ложь и вглядывайтесь в нее каждый час, каждую минуту. Брезгливости убегайте тоже и к другим и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается. Страха тоже убегайте, хотя страх есть лишь последствие всякой лжи. Не пугайтесь никогда собственного вашего малодушия в достижении любви, даже дурных при этом поступков ваших не пугайтесь очень. Жалею, что не могу сказать вам ничего отраднее, ибо любовь деятельная сравнительно с мечтательною есть дело жестокое и устрашающее. Любовь мечтательная жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей совершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь же деятельная – это работа и выдержка, а для иных так пожалуй целая наука. Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, – в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего. Простите, что пробыть не могу с вами долее, ждут меня. До свидания. | “Are you speaking the truth? Well, now, after such a confession, I believe that you are sincere and good at heart. If you do not attain happiness, always remember that you are on the right road, and try not to leave it. Above all, avoid falsehood, every kind of falsehood, especially falseness to yourself. Watch over your own deceitfulness and look into it every hour, every minute. Avoid being scornful, both to others and to yourself. What seems to you bad within you will grow purer from the very fact of your observing it in yourself. Avoid fear, too, though fear is only the consequence of every sort of falsehood. Never be frightened at your own faint‐heartedness in attaining love. Don’t be frightened overmuch even at your evil actions. I am sorry I can say nothing more consoling to you, for love in action is a harsh and dreadful thing compared with love in dreams. Love in dreams is greedy for immediate action, rapidly performed and in the sight of all. Men will even give their lives if only the ordeal does not last long but is soon over, with all looking on and applauding as though on the stage. But active love is labor and fortitude, and for some people too, perhaps, a complete science. But I predict that just when you see with horror that in spite of all your efforts you are getting farther from your goal instead of nearer to it—at that very moment I predict that you will reach it and behold clearly the miraculous power of the Lord who has been all the time loving and mysteriously guiding you. Forgive me for not being able to stay longer with you. They are waiting for me. Good‐by.” |
| Дама плакала. | The lady was weeping. |
| – Lise, Lise, благословите же ее, благословите! – вдруг вспорхнулась она вся. | “Lise, Lise! Bless her—bless her!” she cried, starting up suddenly. |
| – А ее и любить не стоит. Я видел, как она все время шалила, – шутливо произнес старец. – Вы зачем все время смеялись над Алексеем? | “She does not deserve to be loved. I have seen her naughtiness all along,” the elder said jestingly. “Why have you been laughing at Alexey?” |
| А Lise и вправду все время занималась этою проделкой. Она давно уже, еще с прошлого раза, заметила, что Алеша ее конфузится и старается не смотреть на нее, и вот это ее ужасно стало забавлять. Она пристально ждала и ловила его взгляд: не выдерживая упорно направленного на него взгляда, Алеша нет-нет и вдруг невольно, непреодолимою силой, взглядывал на нее сам, и тотчас же она усмехалась торжествующею улыбкой прямо ему в глаза. Алеша конфузился и досадовал еще более. Наконец совсем от нее отвернулся и спрятался за спину старца. После нескольких минут он опять, влекомый тою же непреодолимою силой, повернулся посмотреть, глядят ли на него или нет, и увидел, что Lise, совсем почти свесившись из кресел, выглядывала на него сбоку и ждала изо всех сил, когда он поглядит; поймав же его взгляд, расхохоталась так, что даже и старец не выдержал: | Lise had in fact been occupied in mocking at him all the time. She had noticed before that Alyosha was shy and tried not to look at her, and she found this extremely amusing. She waited intently to catch his eye. Alyosha, unable to endure her persistent stare, was irresistibly and suddenly drawn to glance at her, and at once she smiled triumphantly in his face. Alyosha was even more disconcerted and vexed. At last he turned away from her altogether and hid behind the elder’s back. After a few minutes, drawn by the same irresistible force, he turned again to see whether he was being looked at or not, and found Lise almost hanging out of her chair to peep sideways at him, eagerly waiting for him to look. Catching his eye, she laughed so that the elder could not help saying, |
| – Вы зачем его, шалунья, так стыдите? | “Why do you make fun of him like that, naughty girl?” |
| Lise вдруг, совсем неожиданно, покраснела, сверкнула глазками, лицо ее стало ужасно серьезным, и она с горячею, негодующею жалобой вдруг заговорила скоро, нервно: | Lise suddenly and quite unexpectedly blushed. Her eyes flashed and her face became quite serious. She began speaking quickly and nervously in a warm and resentful voice: |
| – А он зачем все забыл? Он меня маленькую на руках носил, мы играли с ним. Ведь он меня читать ходил учить, вы это знаете? Он два года назад прощаясь говорил, что никогда не забудет, что мы вечные друзья, вечные, вечные! И вот он вдруг меня теперь боится, я его съем что ли? Чего он не хочет подойти, чего он не разговаривает? Зачем он к нам не хочет придти? Разве вы его не пускаете: ведь мы же знаем, что он везде ходит. Мне неприлично его звать, он первый должен бы был припомнить, коли не забыл. Нет-с, он теперь спасается! Вы что на него эту долгополую-то ряску надели… Побежит, упадет… | “Why has he forgotten everything, then? He used to carry me about when I was little. We used to play together. He used to come to teach me to read, do you know. Two years ago, when he went away, he said that he would never forget me, that we were friends for ever, for ever, for ever! And now he’s afraid of me all at once. Am I going to eat him? Why doesn’t he want to come near me? Why doesn’t he talk? Why won’t he come and see us? It’s not that you won’t let him. We know that he goes everywhere. It’s not good manners for me to invite him. He ought to have thought of it first, if he hasn’t forgotten me. No, now he’s saving his soul! Why have you put that long gown on him? If he runs he’ll fall.” |
| И она вдруг не выдержав закрыла лицо рукой и рассмеялась ужасно, неудержимо, своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старец выслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целовать его руку, то вдруг прижала ее к глазам своим и заплакала: | And suddenly she hid her face in her hand and went off into irresistible, prolonged, nervous, inaudible laughter. The elder listened to her with a smile, and blessed her tenderly. As she kissed his hand she suddenly pressed it to her eyes and began crying. |
| – Вы на меня не сердитесь, я дура, ничего не стою… и Алеша может быть прав, очень прав, что не хочет к такой смешной ходить. | “Don’t be angry with me. I’m silly and good for nothing … and perhaps Alyosha’s right, quite right, in not wanting to come and see such a ridiculous girl.” |
| – Непременно пришлю его, – решил старец. | “I will certainly send him,” said the elder. |
| V. БУДИ, БУДИ! | Chapter V. So Be It! So Be It! |
| Отсутствие старца из кельи продолжалось минут около двадцати пяти. Было уже за половину первого, а Дмитрия Федоровича, ради которого все собрались, все еще не бывало. Но о нем почти как бы и забыли, и когда старец вступил опять в келью, то застал самый оживленный общий разговор между своими гостям. В разговоре участвовали прежде всего Иван Федорович и оба иеромонаха. Ввязывался и повидимому очень горячо в разговор и Миусов, но ему опять не везло; он был видимо на втором плане и ему даже мало отвечали, так что это новое обстоятельство лишь усилило все накоплявшуюся его раздражительность. Дело в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался в познаниях, и некоторую небрежность его к себе хладнокровно не выносил: “До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует”, думал он про себя. Федор Павлович, который сам дал слово усесться на стуле и замолчать, действительно некоторое время молчал, но с насмешливою улыбочкой следил за своим соседом Петром Александровичем и видимо радовался его раздражительности. Он давно уже собирался отплатить ему кое за что и теперь не хотел упустить случая. Наконец не вытерпел, нагнулся к плечу соседа и вполголоса поддразнил его еще раз: | The elder’s absence from his cell had lasted for about twenty‐five minutes. It was more than half‐past twelve, but Dmitri, on whose account they had all met there, had still not appeared. But he seemed almost to be forgotten, and when the elder entered the cell again, he found his guests engaged in eager conversation. Ivan and the two monks took the leading share in it. Miüsov, too, was trying to take a part, and apparently very eagerly, in the conversation. But he was unsuccessful in this also. He was evidently in the background, and his remarks were treated with neglect, which increased his irritability. He had had intellectual encounters with Ivan before and he could not endure a certain carelessness Ivan showed him. “Hitherto at least I have stood in the front ranks of all that is progressive in Europe, and here the new generation positively ignores us,” he thought. Fyodor Pavlovitch, who had given his word to sit still and be quiet, had actually been quiet for some time, but he watched his neighbor Miüsov with an ironical little smile, obviously enjoying his discomfiture. He had been waiting for some time to pay off old scores, and now he could not let the opportunity slip. Bending over his shoulder he began teasing him again in a whisper. |
| – Ведь вы давеча почему не ушли после “любезно-то лобызаше” и согласились в такой неприличной компании оставаться? А потому что чувствовали себя униженным и оскорбленным и остались, чтобы для реваншу выставить ум. Теперь уж вы не уйдете, пока им ума своего не выставите. | “Why didn’t you go away just now, after the ‘courteously kissing’? Why did you consent to remain in such unseemly company? It was because you felt insulted and aggrieved, and you remained to vindicate yourself by showing off your intelligence. Now you won’t go till you’ve displayed your intellect to them.” |
| – Вы опять? Сейчас уйду, напротив. | “You again?… On the contrary, I’m just going.” |
| – Позже, позже всех отправитесь! – кольнул еще раз Федор Павлович. Это было почти в самый момент возвращения старца. | “You’ll be the last, the last of all to go!” Fyodor Pavlovitch delivered him another thrust, almost at the moment of Father Zossima’s return. |
| Спор на одну минутку затих, но старец, усевшись на прежнее место, оглядел всех, как бы приветливо вызывая продолжать. Алеша, изучивший почти всякое выражение его лица, видел ясно, что он ужасно утомлен и себя пересиливает. В последнее время болезни с ним случались от истощения сил обмороки. Почти такая же бледность как пред обмороком распространялась и теперь по его лицу, губы его побелели. Но он очевидно не хотел распустить собрание; казалось, он имел при том какую-то свою цель, – какую же? Алеша пристально следил за ним. | The discussion died down for a moment, but the elder, seating himself in his former place, looked at them all as though cordially inviting them to go on. Alyosha, who knew every expression of his face, saw that he was fearfully exhausted and making a great effort. Of late he had been liable to fainting fits from exhaustion. His face had the pallor that was common before such attacks, and his lips were white. But he evidently did not want to break up the party. He seemed to have some special object of his own in keeping them. What object? Alyosha watched him intently. |
| – О любопытнейшей их статье толкуем, – произнес иеромонах Иосиф, библиотекарь, обращаясь к старцу и указывая на Ивана Федоровича. – Нового много выводят, да, кажется, идея-то о двух концах. По поводу вопроса о церковно-общественном суде и обширности его права ответили журнальною статьей одному духовному лицу, написавшему о вопросе сем целую книгу… | “We are discussing this gentleman’s most interesting article,” said Father Iosif, the librarian, addressing the elder, and indicating Ivan. “He brings forward much that is new, but I think the argument cuts both ways. It is an article written in answer to a book by an ecclesiastical authority on the question of the ecclesiastical court, and the scope of its jurisdiction.” |
| – К сожалению вашей статьи не читал, но о ней слышал, – ответил старец, пристально и зорко вглядываясь в Ивана Федоровича. | “I’m sorry I have not read your article, but I’ve heard of it,” said the elder, looking keenly and intently at Ivan. |
| – Они стоят на любопытнейшей точке, – продолжал отец-библиотекарь, – повидимому совершенно отвергают в вопросе о церковно-общественном суде разделение церкви от государства. | “He takes up a most interesting position,” continued the Father Librarian. “As far as Church jurisdiction is concerned he is apparently quite opposed to the separation of Church from State.” |
| – Это любопытно, но в каком же смысле? – спросил старец Ивана Федоровича. | “That’s interesting. But in what sense?” Father Zossima asked Ivan. |
| Тот наконец ему ответил, но не свысока-учтиво, как боялся еще накануне Алеша, а скромно и сдержанно, с видимою предупредительностью и повидимому без малейшей задней мысли. | The latter, at last, answered him, not condescendingly, as Alyosha had feared, but with modesty and reserve, with evident goodwill and apparently without the slightest arrière‐pensée. |
| – Я иду из положения, что это смешение элементов, то-есть сущностей церкви и государства отдельно взятых, будет конечно вечным, несмотря на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только в нормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит в самом основании дела. Компромисс между государством и церковью в таких вопросах как, например, о суде по моему в совершенной и чистой сущности своей невозможен. Духовное лицо, которому я возражал, утверждает, что церковь занимает точное и определенное место в государстве. Я же возразил ему, что напротив церковь должна заключать сама в себе все государство, а не занимать в нем лишь некоторый угол, и что если теперь это почему-нибудь невозможно, то, в сущности вещей, несомненно должно быть поставлено прямою и главнейшею целью всего дальнейшего развития христианского общества. | “I start from the position that this confusion of elements, that is, of the essential principles of Church and State, will, of course, go on for ever, in spite of the fact that it is impossible for them to mingle, and that the confusion of these elements cannot lead to any consistent or even normal results, for there is falsity at the very foundation of it. Compromise between the Church and State in such questions as, for instance, jurisdiction, is, to my thinking, impossible in any real sense. My clerical opponent maintains that the Church holds a precise and defined position in the State. I maintain, on the contrary, that the Church ought to include the whole State, and not simply to occupy a corner in it, and, if this is, for some reason, impossible at present, then it ought, in reality, to be set up as the direct and chief aim of the future development of Christian society!” |
| – Совершенно справедливо! – твердо и нервно проговорил отец Паисий, молчаливый и ученый иеромонах. | “Perfectly true,” Father Païssy, the silent and learned monk, assented with fervor and decision. |
| – Чистейшее ультрамонтанство! – вскричал Миусов, в нетерпении переложив ногу на ногу. | “The purest Ultramontanism!” cried Miüsov impatiently, crossing and recrossing his legs. |
| – Э, да у нас и гор-то нету! – воскликнул отец Иосиф и, обращаясь к старцу, продолжал: – они отвечают между прочим на следующие “основные и существенные” положения своего противника, духовного лица, заметьте себе. Первое: что “ни один общественный союз не может и не должен присвоивать себе власть – распоряжаться гражданскими и политическими правами своих членов”. Второе: что “уголовная и судно-гражданская власть не должна принадлежать церкви и не совместима с природой ее и как божественного установления, и как союза людей для религиозных целей” и наконец, в-третьих: что “церковь есть царство не от мира сего”… | “Oh, well, we have no mountains,” cried Father Iosif, and turning to the elder he continued: “Observe the answer he makes to the following ‘fundamental and essential’ propositions of his opponent, who is, you must note, an ecclesiastic. First, that ‘no social organization can or ought to arrogate to itself power to dispose of the civic and political rights of its members.’ Secondly, that ‘criminal and civil jurisdiction ought not to belong to the Church, and is inconsistent with its nature, both as a divine institution and as an organization of men for religious objects,’ and, finally, in the third place, ‘the Church is a kingdom not of this world.’ ” |
| – Недостойнейшая игра слов для духовного лица! – не вытерпел и прервал опять отец Паисий. – Я читал эту книгу, на которую вы возражали, – обратился он к Ивану Федоровичу, – и удивлен был словами духовного лица, что “церковь есть царство не от мира сего”. Если не от мира сего, то стало быть и не может быть на земле ее вовсе. В святом Евангелии слова: “не от мира сего” не в том смысле употреблены. Играть такими словами невозможно. Господь наш Иисус Христос именно приходил установить церковь на земле. Царство небесное разумеется не от мира сего, а в небе, но в него входят не иначе как чрез церковь, которая основана и установлена на земле. А потому светские каламбуры в этом смысле невозможны и недостойны. Церковь же есть воистину царство, и определена царствовать и в конце своем должна явиться как царство на всей земле несомненно, – на что имеем обетование… | “A most unworthy play upon words for an ecclesiastic!” Father Païssy could not refrain from breaking in again. “I have read the book which you have answered,” he added, addressing Ivan, “and was astounded at the words ‘the Church is a kingdom not of this world.’ If it is not of this world, then it cannot exist on earth at all. In the Gospel, the words ‘not of this world’ are not used in that sense. To play with such words is indefensible. Our Lord Jesus Christ came to set up the Church upon earth. The Kingdom of Heaven, of course, is not of this world, but in Heaven; but it is only entered through the Church which has been founded and established upon earth. And so a frivolous play upon words in such a connection is unpardonable and improper. The Church is, in truth, a kingdom and ordained to rule, and in the end must undoubtedly become the kingdom ruling over all the earth. For that we have the divine promise.” |
| Он вдруг умолк, как бы сдержав себя. Иван Федорович, почтительно и внимательно его выслушав, с чрезвычайным спокойствием, но попрежнему охотно и простодушно продолжал, обращаясь к старцу: | He ceased speaking suddenly, as though checking himself. After listening attentively and respectfully Ivan went on, addressing the elder with perfect composure and as before with ready cordiality: |
| – Вся мысль моей статьи в том, что в древние времена, первых трех веков христианства, христианство на земле являлось лишь церковью и было лишь церковь. Когда же римское языческое государство возжелало стать христианским, то непременно случилось так, что, став христианским, оно лишь включило в себя церковь, но само продолжало оставаться государством языческим попрежнему, в чрезвычайно многих своих отправлениях. В сущности так несомненно и должно было произойти. Но в Риме, как в государстве, слишком многое осталось от цивилизации и мудрости языческой, как, например, самые даже цели и основы государства. Христова же церковь, вступив в государство, без сомнения, не могла уступить ничего из своих основ, от того камня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать не иначе как свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей самим господом, между прочим: обратить весь мир, а стало быть и все древнее языческое государство в церковь. Таким образом (то-есть в целях будущего) не церковь должна искать себе определенного места в государстве, как “всякий общественный союз” или как “союз людей для религиозных целей” (как выражается о церкви автор, которому возражаю), а напротив всякое земное государство должно бы впоследствии обратиться в церковь вполне, и стать не чем иным как лишь церковью и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели. Все же это ничем не унизит его, не отнимет ни чести, ни славы его, как великого государства, ни славы властителей его, а лишь поставит его с ложной, еще языческой и ошибочной дороги на правильную и истинную дорогу, единственную ведущую к вечным целям. Вот почему автор книги об Основах Церковно-Общественного Суда судил бы правильно, если б, изыскивая и предлагая эти основы, смотрел бы на них как на временный, необходимый еще в наше грешное и незавершившееся время компромисс, но не более. Но чуть лишь сочинитель этих основ осмеливается объявлять, что основы, которые предлагает он теперь и часть которых перечислил сейчас отец Иосиф, – суть основы незыблемые, стихийные и вековечные. то уже прямо идет против церкви и святого, вековечного и незыблемого предназначения ее. Вот вся моя статья, полный ее конспект. | “The whole point of my article lies in the fact that during the first three centuries Christianity only existed on earth in the Church and was nothing but the Church. When the pagan Roman Empire desired to become Christian, it inevitably happened that, by becoming Christian, it included the Church but remained a pagan State in very many of its departments. In reality this was bound to happen. But Rome as a State retained too much of the pagan civilization and culture, as, for example, in the very objects and fundamental principles of the State. The Christian Church entering into the State could, of course, surrender no part of its fundamental principles—the rock on which it stands—and could pursue no other aims than those which have been ordained and revealed by God Himself, and among them that of drawing the whole world, and therefore the ancient pagan State itself, into the Church. In that way (that is, with a view to the future) it is not the Church that should seek a definite position in the State, like ‘every social organization,’ or as ‘an organization of men for religious purposes’ (as my opponent calls the Church), but, on the contrary, every earthly State should be, in the end, completely transformed into the Church and should become nothing else but a Church, rejecting every purpose incongruous with the aims of the Church. All this will not degrade it in any way or take from its honor and glory as a great State, nor from the glory of its rulers, but only turns it from a false, still pagan, and mistaken path to the true and rightful path, which alone leads to the eternal goal. This is why the author of the book On the Foundations of Church Jurisdiction would have judged correctly if, in seeking and laying down those foundations, he had looked upon them as a temporary compromise inevitable in our sinful and imperfect days. But as soon as the author ventures to declare that the foundations which he predicates now, part of which Father Iosif just enumerated, are the permanent, essential, and eternal foundations, he is going directly against the Church and its sacred and eternal vocation. That is the gist of my article.” |
| – То-есть в двух словах, – упирая на каждое слово, проговорил опять отец Паисий: – по иным теориям, слишком выяснившимся в наш девятнадцатый век, церковь должна перерождаться в государство, так как бы из низшего в высший вид, чтобы затем в нем исчезнуть, уступив науке, духу времени и цивилизации. Если же не хочет того и сопротивляется, то отводится ей в государстве за то как бы некоторый лишь угол, да и то под надзором, – и это повсеместно в наше время в современных европейских землях. По русскому же пониманию и упованию надо, чтобы не церковь перерождалась в государство, как из низшего в высший тип, а напротив государство должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью и ничем иным более. Сие и буди, буди! | “That is, in brief,” Father Païssy began again, laying stress on each word, “according to certain theories only too clearly formulated in the nineteenth century, the Church ought to be transformed into the State, as though this would be an advance from a lower to a higher form, so as to disappear into it, making way for science, for the spirit of the age, and civilization. And if the Church resists and is unwilling, some corner will be set apart for her in the State, and even that under control—and this will be so everywhere in all modern European countries. But Russian hopes and conceptions demand not that the Church should pass as from a lower into a higher type into the State, but, on the contrary, that the State should end by being worthy to become only the Church and nothing else. So be it! So be it!” |
| – Ну-с, признаюсь, вы меня теперь несколько ободрили,- усмехнулся Миусов, переложив опять ногу на ногу. – Сколько я понимаю, это, стало быть, осуществление какого-то идеала, бесконечно далекого, во втором пришествии. Это как угодно. Прекрасная утопическая мечта об исчезновении войн, дипломатов, банков и проч. Что-то даже похожее на социализм. А то я думал, что все это серьезно, и что церковь теперь, например, будет судить уголовщину и приговаривать розги и каторгу, а пожалуй так и смертную казнь. | “Well, I confess you’ve reassured me somewhat,” Miüsov said smiling, again crossing his legs. “So far as I understand, then, the realization of such an ideal is infinitely remote, at the second coming of Christ. That’s as you please. It’s a beautiful Utopian dream of the abolition of war, diplomacy, banks, and so on—something after the fashion of socialism, indeed. But I imagined that it was all meant seriously, and that the Church might be now going to try criminals, and sentence them to beating, prison, and even death.” |
| – Да если б и теперь был один лишь церковно-общественный суд, то и теперь бы церковь не посылала на каторгу или на смертную казнь. Преступление и взгляд на него должны бы были несомненно тогда измениться, конечно мало-по-малу, не вдруг и не сейчас, но однако довольно скоро… – спокойно и не смигнув глазом произнес Иван Федорович. | “But if there were none but the ecclesiastical court, the Church would not even now sentence a criminal to prison or to death. Crime and the way of regarding it would inevitably change, not all at once of course, but fairly soon,” Ivan replied calmly, without flinching. |
| – Вы серьезно? – пристально глянул на него Миусов. | “Are you serious?” Miüsov glanced keenly at him. |
| – Если бы все стало церковью, то церковь отлучала бы от себя преступного и непослушного, а не рубила бы тогда голов, – продолжал Иван Федорович. – Я вас спрашиваю, куда бы пошел отлученный? Ведь тогда он должен был бы не только от людей, как теперь, но и от Христа уйти. Ведь он своим преступлением восстал бы не только на людей, но и на церковь Христову. Это и теперь конечно так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: “Украл дескать, но не на церковь иду, Христу не враг”, вот что говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: “Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один убийца и вор – справедливая христианская церковь”. Это ведь очень трудно себе сказать, требует условий огромных, обстоятельств не часто бывающих. Теперь с другой стороны возьмите взгляд самой церкви на преступление: разве не должен он измениться против теперешнего, почти языческого, и из механического отсечения зараженного члена, как делается ныне для охранения общества, преобразиться, и уже вполне и не ложно, в идею о возрождении вновь человека, о воскресении его и спасении его… | “If everything became the Church, the Church would exclude all the criminal and disobedient, and would not cut off their heads,” Ivan went on. “I ask you, what would become of the excluded? He would be cut off then not only from men, as now, but from Christ. By his crime he would have transgressed not only against men but against the Church of Christ. This is so even now, of course, strictly speaking, but it is not clearly enunciated, and very, very often the criminal of to‐day compromises with his conscience: ‘I steal,’ he says, ‘but I don’t go against the Church. I’m not an enemy of Christ.’ That’s what the criminal of to‐day is continually saying to himself, but when the Church takes the place of the State it will be difficult for him, in opposition to the Church all over the world, to say: ‘All men are mistaken, all in error, all mankind are the false Church. I, a thief and murderer, am the only true Christian Church.’ It will be very difficult to say this to himself; it requires a rare combination of unusual circumstances. Now, on the other side, take the Church’s own view of crime: is it not bound to renounce the present almost pagan attitude, and to change from a mechanical cutting off of its tainted member for the preservation of society, as at present, into completely and honestly adopting the idea of the regeneration of the man, of his reformation and salvation?” |
| – То-есть что же это такое? Я опять перестаю понимать,- перебил Миусов, – опять какая-то мечта. Что-то бесформенное, да и понять нельзя. Как это отлучение, что за отлучение? Я подозреваю, вы просто потешаетесь, Иван Федорович. | “What do you mean? I fail to understand again,” Miüsov interrupted. “Some sort of dream again. Something shapeless and even incomprehensible. What is excommunication? What sort of exclusion? I suspect you are simply amusing yourself, Ivan Fyodorovitch.” |
| – Да ведь по-настоящему то же самое и теперь, – заговорил вдруг старец, и все разом к нему обратились; – ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то-есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести. | “Yes, but you know, in reality it is so now,” said the elder suddenly, and all turned to him at once. “If it were not for the Church of Christ there would be nothing to restrain the criminal from evil‐doing, no real chastisement for it afterwards; none, that is, but the mechanical punishment spoken of just now, which in the majority of cases only embitters the heart; and not the real punishment, the only effectual one, the only deterrent and softening one, which lies in the recognition of sin by conscience.” |
| – Как же так, позвольте узнать? – с живейшим любопытством спросил Миусов. | “How is that, may one inquire?” asked Miüsov, with lively curiosity. |
| – Это вот как, – начал старец. – Все эти ссылки в работы, а прежде с битьем, никого не исправляют, а главное почти никакого преступника и не устрашают, и число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, тем более нарастает. Ведь вы с этим должны же согласиться. И выходит, что общество таким образом совсем не охранено, ибо хоть и отсекается вредный член механически и ссылается далеко, с глаз долой, но на его место тотчас же появляется другой преступник, а может и два другие. Если что и охраняет общество даже в наше время, и даже самого преступника исправляет и в другого человека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести. Только сознав свою вину как сын Христова общества, то-есть церкви, он сознает и вину свою пред самим обществом, то-есть пред церковью. Таким образом, пред одною только церковью современный преступник и способен сознать вину свою, а не то что пред государством. Вот если бы суд принадлежал обществу как церкви, тогда бы оно знало, кого воротить из отлучения и опять приобщить к себе. Теперь же церковь, не имея никакого деятельного суда, а имея лишь возможность одного нравственного осуждения, от деятельной кары преступника и сама удаляется. Не отлучает она его от себя, а лишь не оставляет его отеческим назиданием. Мало того, даже старается сохранить с преступником все христианское церковное общение: допускает его к церковным службам, к святым дарам, дает ему подаяние и обращается с ним более как с плененным, чем как с виновным. И что было бы с преступником, о, господи! если б и христианское общество, то-есть церковь, отвергло его подобно тому, как отвергает и отсекает его гражданский закон? Что было бы, если б и церковь карала его своим отлучением тотчас же и каждый раз во след кары государственного закона? Да выше не могло бы и быть отчаяния, по крайней мере для преступника русского, ибо русские преступники еще веруют. А впрочем кто знает: может быть случилось бы тогда страшное дело, – произошла бы может быть потеря веры в отчаянном сердце преступника, и тогда что? Но церковь, как мать нежная и любящая, от деятельной кары сама устраняется, так как и без ее кары слишком больно наказан виновный государственным судом, и надо же его хоть кому-нибудь пожалеть. Главное же потому устраняется, что суд церкви есть суд единственно вмещающий в себе истину и ни с каким иным судом, вследствие сего существенно и нравственно сочетаться даже и в компромисс временный не может. Тут нельзя уже в сделки вступать. Иностранный преступник, говорят, редко раскаивается, ибо самые даже современные учения утверждают его в мысли, что преступление его не есть преступление, а лишь восстание против несправедливо угнетающей силы. Общество отсекает его от себя вполне механически торжествующею над ним силой, и сопровождает отлучение это ненавистью (так по крайней мере они сами о себе, в Европе, повествуют), – ненавистью и полнейшим к дальнейшей судьбе его, как брата своего, равнодушием и забвением. Таким образом все происходит без малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях, там церквей уж и нет вовсе, а остались лишь церковники и великолепные здания церквей, сами же церкви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида, как церковь, в высший вид, как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть. Так кажется по крайней мере в лютеранских землях. В Риме же так уж тысячу лет вместо церкви провозглашено государство. А потому сам преступник членом церкви уж и не сознает себя и, отлученный, пребывает в отчаянии. Если же возвращается в общество, то нередко с такою ненавистью, что самое общество как бы уже само отлучает от себя. Чем это кончится, можете сами рассудить. Во многих случаях, казалось бы, и у нас тоже; но в том и дело, что кроме установленных судов есть у нас сверх того еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и недеятельный, но все же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да и преступником самим несомненно. инстинктом души его, признаваемый. Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если бы действительно наступил суд церкви, и во всей своей силе, то-есть если бы все общество обратилось лишь в церковь, то не только суд церкви повлиял бы на исправление преступника так, как никогда не влияет ныне, но может быть и вправду самые преступления уменьшились бы в невероятную долю. Да и церковь, сомнения нет, понимала бы будущего преступника и будущее преступление во многих случаях совсем иначе, чем ныне, и сумела бы возвратить отлученного, предупредить замышляющего и возродить падшего. Правда, – усмехнулся старец, – теперь общество христианское пока еще само не готово и стоит лишь на семи праведниках; но так как они не оскудевают, то и пребывает все же незыблемо, в ожидании своего полного преображения из общества, как союза почти еще языческого, во единую вселенскую и владычествующую церковь. Сие и буди, буди, хотя бы и в конце веков, ибо лишь сему предназначено совершиться! И нечего смущать себя временами и сроками, ибо тайна времен и сроков в мудрости божией, в предвидении его и в любви его. И что по расчету человеческому может быть еще и весьма отдаленно, то по предопределению божьему может быть уже стоит накануне своего появления, при дверях. Сие последнее буди, буди. | “Why,” began the elder, “all these sentences to exile with hard labor, and formerly with flogging also, reform no one, and what’s more, deter hardly a single criminal, and the number of crimes does not diminish but is continually on the increase. You must admit that. Consequently the security of society is not preserved, for, although the obnoxious member is mechanically cut off and sent far away out of sight, another criminal always comes to take his place at once, and often two of them. If anything does preserve society, even in our time, and does regenerate and transform the criminal, it is only the law of Christ speaking in his conscience. It is only by recognizing his wrong‐doing as a son of a Christian society—that is, of the Church—that he recognizes his sin against society—that is, against the Church. So that it is only against the Church, and not against the State, that the criminal of to‐day can recognize that he has sinned. If society, as a Church, had jurisdiction, then it would know when to bring back from exclusion and to reunite to itself. Now the Church having no real jurisdiction, but only the power of moral condemnation, withdraws of her own accord from punishing the criminal actively. She does not excommunicate him but simply persists in motherly exhortation of him. What is more, the Church even tries to preserve all Christian communion with the criminal. She admits him to church services, to the holy sacrament, gives him alms, and treats him more as a captive than as a convict. And what would become of the criminal, O Lord, if even the Christian society—that is, the Church—were to reject him even as the civil law rejects him and cuts him off? What would become of him if the Church punished him with her excommunication as the direct consequence of the secular law? There could be no more terrible despair, at least for a Russian criminal, for Russian criminals still have faith. Though, who knows, perhaps then a fearful thing would happen, perhaps the despairing heart of the criminal would lose its faith and then what would become of him? But the Church, like a tender, loving mother, holds aloof from active punishment herself, as the sinner is too severely punished already by the civil law, and there must be at least some one to have pity on him. The Church holds aloof, above all, because its judgment is the only one that contains the truth, and therefore cannot practically and morally be united to any other judgment even as a temporary compromise. She can enter into no compact about that. The foreign criminal, they say, rarely repents, for the very doctrines of to‐day confirm him in the idea that his crime is not a crime, but only a reaction against an unjustly oppressive force. Society cuts him off completely by a force that triumphs over him mechanically and (so at least they say of themselves in Europe) accompanies this exclusion with hatred, forgetfulness, and the most profound indifference as to the ultimate fate of the erring brother. In this way, it all takes place without the compassionate intervention of the Church, for in many cases there are no churches there at all, for though ecclesiastics and splendid church buildings remain, the churches themselves have long ago striven to pass from Church into State and to disappear in it completely. So it seems at least in Lutheran countries. As for Rome, it was proclaimed a State instead of a Church a thousand years ago. And so the criminal is no longer conscious of being a member of the Church and sinks into despair. If he returns to society, often it is with such hatred that society itself instinctively cuts him off. You can judge for yourself how it must end. In many cases it would seem to be the same with us, but the difference is that besides the established law courts we have the Church too, which always keeps up relations with the criminal as a dear and still precious son. And besides that, there is still preserved, though only in thought, the judgment of the Church, which though no longer existing in practice is still living as a dream for the future, and is, no doubt, instinctively recognized by the criminal in his soul. What was said here just now is true too, that is, that if the jurisdiction of the Church were introduced in practice in its full force, that is, if the whole of the society were changed into the Church, not only the judgment of the Church would have influence on the reformation of the criminal such as it never has now, but possibly also the crimes themselves would be incredibly diminished. And there can be no doubt that the Church would look upon the criminal and the crime of the future in many cases quite differently and would succeed in restoring the excluded, in restraining those who plan evil, and in regenerating the fallen. It is true,” said Father Zossima, with a smile, “the Christian society now is not ready and is only resting on some seven righteous men, but as they are never lacking, it will continue still unshaken in expectation of its complete transformation from a society almost heathen in character into a single universal and all‐powerful Church. So be it, so be it! Even though at the end of the ages, for it is ordained to come to pass! And there is no need to be troubled about times and seasons, for the secret of the times and seasons is in the wisdom of God, in His foresight, and His love. And what in human reckoning seems still afar off, may by the Divine ordinance be close at hand, on the eve of its appearance. And so be it, so be it!” |
| – Буди! буди! – благоговейно и сурово подтвердил отец Паисий. | “So be it, so be it!” Father Païssy repeated austerely and reverently. |
| – Странно, в высшей степени странно! – произнес Миусов и не то что с горячностью, а как бы с затаенным каким-то негодованием. | “Strange, extremely strange!” Miüsov pronounced, not so much with heat as with latent indignation. |
| – Что же кажется вам столь странным? – осторожно осведомился отец Иосиф. | “What strikes you as so strange?” Father Iosif inquired cautiously. |
| – Да что же это в самом деле такое? – воскликнул Миусов. как бы вдруг прорвавшись: – устраняется на земле государство, а церковь возводится на степень государства! Это не то что ультрамонтанство, это архи-ультрамонтанство! Это папе Григорию Седьмому не мерещилось! | “Why, it’s beyond anything!” cried Miüsov, suddenly breaking out; “the State is eliminated and the Church is raised to the position of the State. It’s not simply Ultramontanism, it’s arch‐Ultramontanism! It’s beyond the dreams of Pope Gregory the Seventh!” |
| – Совершенно обратное изволите понимать! – строго проговорил отец Паисий, – не церковь обращается в государство, поймите это. То Рим и его мечта. То третье диаволово искушение! А напротив государство обращается в церковь, восходит до церкви и становится церковью на всей земле, – что совершенно уже противоположно и ультрамонтанству, и Риму, и вашему толкованию, и есть лишь великое предназначение православия на земле. От Востока звезда сия воссияет. | “You are completely misunderstanding it,” said Father Païssy sternly. “Understand, the Church is not to be transformed into the State. That is Rome and its dream. That is the third temptation of the devil. On the contrary, the State is transformed into the Church, will ascend and become a Church over the whole world—which is the complete opposite of Ultramontanism and Rome, and your interpretation, and is only the glorious destiny ordained for the Orthodox Church. This star will arise in the east!” |
| Миусов внушительно помолчал. Вся фигура его выразила собою необыкновенное собственное достоинство. Свысока-снисходительная улыбка показалась на его губах. Алеша следил за всем с сильно бьющимся сердцем. Весь этот разговор взволновал его до основания. Он случайно взглянул на Ракитина; тот стоял неподвижно на своем прежнем месте у двери, внимательно вслушиваясь и всматриваясь, хотя и опустив глаза. Но по оживленному румянцу на его щеках Алеша догадался, что и Ракитин взволнован, кажется, не меньше его; Алеша знал, чем он взволнован. | Miüsov was significantly silent. His whole figure expressed extraordinary personal dignity. A supercilious and condescending smile played on his lips. Alyosha watched it all with a throbbing heart. The whole conversation stirred him profoundly. He glanced casually at Rakitin, who was standing immovable in his place by the door listening and watching intently though with downcast eyes. But from the color in his cheeks Alyosha guessed that Rakitin was probably no less excited, and he knew what caused his excitement. |
| – Позвольте мне сообщить вам один маленький анекдот, господа, – внушительно и с каким-то особенно осанистым видом проговорил вдруг Миусов. – В Париже, уже несколько лет тому, вскоре после декабрьского переворота, мне пришлось однажды, делая по знакомству визит одному очень-очень важному и управляющему тогда лицу, повстречать у него одного прелюбопытнейшего господина. Был этот индивидуум не то что сыщиком, а в роде управляющего целою командой политических сыщиков, – в своем роде довольно влиятельная должность. Придравшись к случаю, я, из чрезвычайного любопытства, разговорился с ним; а так как он принят был не по знакомству, а как подчиненный чиновник, пришедший с известного рода рапортом, то, видя с своей стороны, как я принят у его начальника, он удостоил меня некоторою откровенностию, – ну, разумеется в известной степени, то-есть скорее был вежлив, чем откровенен, именно как французы умеют быть вежливыми, тем более, что видел во мне иностранца. Но я его очень понял. Тема шла о социалистах-революционерах, которых тогда между прочим преследовали. Опуская главную суть разговора, приведу лишь одно любопытнейшее замечание, которое у этого господчика вдруг вырвалось: “мы, – сказал он, – собственно этих всех социалистов-анархистов, безбожников и революционеров, не очень-то и опасаемся; мы за ними следим, и ходы их нам известны. Но есть из них, хотя и немного, несколько особенных людей: это в бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты. Вот этих-то мы больше всех опасаемся, это страшный народ! Социалист-христианин страшнее социалиста-безбожника”. Слова эти и тогда меня поразили, но теперь у вас, господа, они мне как-то вдруг припомнились… | “Allow me to tell you one little anecdote, gentlemen,” Miüsov said impressively, with a peculiarly majestic air. “Some years ago, soon after the coup d’état of December, I happened to be calling in Paris on an extremely influential personage in the Government, and I met a very interesting man in his house. This individual was not precisely a detective but was a sort of superintendent of a whole regiment of political detectives—a rather powerful position in its own way. I was prompted by curiosity to seize the opportunity of conversation with him. And as he had not come as a visitor but as a subordinate official bringing a special report, and as he saw the reception given me by his chief, he deigned to speak with some openness, to a certain extent only, of course. He was rather courteous than open, as Frenchmen know how to be courteous, especially to a foreigner. But I thoroughly understood him. The subject was the socialist revolutionaries who were at that time persecuted. I will quote only one most curious remark dropped by this person. ‘We are not particularly afraid,’ said he, ‘of all these socialists, anarchists, infidels, and revolutionists; we keep watch on them and know all their goings on. But there are a few peculiar men among them who believe in God and are Christians, but at the same time are socialists. These are the people we are most afraid of. They are dreadful people! The socialist who is a Christian is more to be dreaded than a socialist who is an atheist.’ The words struck me at the time, and now they have suddenly come back to me here, gentlemen.” |
| – То-есть вы их прикладываете к нам и в нас видите социалистов? – прямо и без обиняков спросил отец Паисий. Но прежде чем Петр Александрович сообразил дать ответ, отворилась дверь и вошел столь опоздавший Дмитрий Федорович. Его и вправду как бы перестали ждать, и внезапное появление его произвело, в первый момент, даже некоторое удивление. | “You apply them to us, and look upon us as socialists?” Father Païssy asked directly, without beating about the bush. But before Pyotr Alexandrovitch could think what to answer, the door opened, and the guest so long expected, Dmitri Fyodorovitch, came in. They had, in fact, given up expecting him, and his sudden appearance caused some surprise for a moment. |
| VI. ЗАЧЕМ ЖИВЕТ ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК! | Chapter VI. Why Is Such A Man Alive? |
| Дмитрий Федорович, двадцати восьми летний молодой человек, среднего роста и приятного лица, казался однако же гораздо старее своих лет. Был он мускулист и в нем можно было угадывать значительную физическую силу, тем не менее в лице его выражалось как бы нечто болезненное. Лицо его было худощаво, щеки ввалились, цвет же их отливал какою-то нездоровою желтизной. Довольно большие темные глаза на выкате смотрели, хотя повидимому и с твердым упорством, но как-то неопределенно. Даже когда он волновался и говорил с раздражением, взгляд его как бы не повиновался его внутреннему настроению и выражал что-то другое, иногда совсем не соответствующее настоящей минуте. “Трудно узнать, о чем он думает”, отзывались иной раз разговаривавшие с ним. Иные, видевшие в его глазах что-то задумчивое и угрюмое, случалось, вдруг поражались внезапным смехом его, свидетельствовавшим о веселых и игривых мыслях, бывших в нем именно в то время, когда он смотрел с такою угрюмостью. Впрочем некоторая болезненность его лица в настоящую минуту могла быть понятна: все знали или слышали о чрезвычайно тревожной и “кутящей” жизни, которой он именно в последнее время у нас предавался, равно как всем известно было и то необычайное раздражение, до которого он достиг в ссорах со своим отцом из-за спорных денег. По городу ходило уже об этом несколько анекдотов. Правда, что он и от природы был раздражителен, “ума отрывистого и неправильного”, как характерно выразился о нем у нас наш мировой судья Семен Иванович Качальников в одном собрании. Вошел он безукоризненно и щегольски одетый, в застегнутом сюртуке, в черных перчатках и с цилиндром в руках. Как военный недавно в отставке, он носил усы и брил пока бороду. Темнорусые волосы его были коротко обстрижены и зачесаны как-то височками вперед. Шагал он решительно, широко, по-фрунтовому. На мгновение остановился он на пороге и, окинув всех взглядом, прямо направился к старцу, угадав в нем хозяина. Он глубоко поклонился ему и попросил благословения. Старец привстав благословил его; Дмитрий Федорович почтительно поцеловал его руку и с необыкновенным волнением, почти с раздражением произнес: | Dmitri Fyodorovitch, a young man of eight and twenty, of medium height and agreeable countenance, looked older than his years. He was muscular, and showed signs of considerable physical strength. Yet there was something not healthy in his face. It was rather thin, his cheeks were hollow, and there was an unhealthy sallowness in their color. His rather large, prominent, dark eyes had an expression of firm determination, and yet there was a vague look in them, too. Even when he was excited and talking irritably, his eyes somehow did not follow his mood, but betrayed something else, sometimes quite incongruous with what was passing. “It’s hard to tell what he’s thinking,” those who talked to him sometimes declared. People who saw something pensive and sullen in his eyes were startled by his sudden laugh, which bore witness to mirthful and light‐ hearted thoughts at the very time when his eyes were so gloomy. A certain strained look in his face was easy to understand at this moment. Every one knew, or had heard of, the extremely restless and dissipated life which he had been leading of late, as well as of the violent anger to which he had been roused in his quarrels with his father. There were several stories current in the town about it. It is true that he was irascible by nature, “of an unstable and unbalanced mind,” as our justice of the peace, Katchalnikov, happily described him. He was stylishly and irreproachably dressed in a carefully buttoned frock‐ coat. He wore black gloves and carried a top‐hat. Having only lately left the army, he still had mustaches and no beard. His dark brown hair was cropped short, and combed forward on his temples. He had the long, determined stride of a military man. He stood still for a moment on the threshold, and glancing at the whole party went straight up to the elder, guessing him to be their host. He made him a low bow, and asked his blessing. Father Zossima, rising in his chair, blessed him. Dmitri kissed his hand respectfully, and with intense feeling, almost anger, he said: |
| – Простите великодушно за то, что заставил столько ждать. Но слуга Смердяков, посланный батюшкою, на настойчивый мой вопрос о времени, ответил мне два раза самым решительным тоном, что назначено в час. Теперь я вдруг узнаю… | “Be so generous as to forgive me for having kept you waiting so long, but Smerdyakov, the valet sent me by my father, in reply to my inquiries, told me twice over that the appointment was for one. Now I suddenly learn—” |
| – Не беспокойтесь, – перебил старец, – ничего, несколько замешкались, не беда… | “Don’t disturb yourself,” interposed the elder. “No matter. You are a little late. It’s of no consequence….” |
| – Чрезвычайно вам благодарен и менее не мог ожидать от вашей доброты. – Отрезав это, Дмитрий Федорович еще раз поклонился, затем вдруг обернувшись в сторону своего “батюшки”, сделал и тому такой же почтительный и глубокий поклон. Видно было, что он обдумал этот поклон заранее, и надумал его искренно, почтя своею обязанностью выразить тем свою почтительность и добрые намерения. Федор Павлович, хоть и застигнутый врасплох, тотчас по-своему нашелся: в ответ на поклон Дмитрия Федоровича, он вскочил с кресел и ответил сыну точно таким же глубоким поклоном. Лицо его сделалось вдруг важно и внушительно, что придало ему однако решительно злой вид. Затем молча общим поклоном откланявшись всем бывшим в комнате, Дмитрий Федорович своими большими и решительными шагами подошел к окну, уселся на единственный оставшийся стул, неподалеку от отца Паисия и, весь выдвинувшись вперед на стуле, тотчас приготовился слушать продолжение им прерванного разговора. | “I’m extremely obliged to you, and expected no less from your goodness.” Saying this, Dmitri bowed once more. Then, turning suddenly towards his father, made him, too, a similarly low and respectful bow. He had evidently considered it beforehand, and made this bow in all seriousness, thinking it his duty to show his respect and good intentions. Although Fyodor Pavlovitch was taken unawares, he was equal to the occasion. In response to Dmitri’s bow he jumped up from his chair and made his son a bow as low in return. His face was suddenly solemn and impressive, which gave him a positively malignant look. Dmitri bowed generally to all present, and without a word walked to the window with his long, resolute stride, sat down on the only empty chair, near Father Païssy, and, bending forward, prepared to listen to the conversation he had interrupted. |
| Появление Дмитрия Федоровича заняло не более каких-нибудь двух минут, и разговор не мог не возобновиться. Но на этот раз на настойчивый и почти раздражительный вопрос отца Паисия Петр Александрович не почел нужным ответить. | Dmitri’s entrance had taken no more than two minutes, and the conversation was resumed. But this time Miüsov thought it unnecessary to reply to Father Païssy’s persistent and almost irritable question. |
| – Позвольте мне эту тему отклонить, – произнес он с некоторою светскою небрежностью. – Тема эта к тому же мудреная. Вот Иван Федорович на нас усмехается: должно быть у него есть что-нибудь любопытное и на этот случай. Вот его спросите. | “Allow me to withdraw from this discussion,” he observed with a certain well‐bred nonchalance. “It’s a subtle question, too. Here Ivan Fyodorovitch is smiling at us. He must have something interesting to say about that also. Ask him.” |
| – Ничего особенного кроме маленького замечания, – тотчас же ответил Иван Федорович, – о том, что вообще европейский либерализм, и даже наш русский либеральный дилетантизм, часто и давно уже смешивает конечные результаты социализма с христианскими. Этот дикий вывод конечно характерная черта. Впрочем социализм с христианством смешивают, как оказывается, не одни либералы и дилетанты, а вместе с ними, во многих случаях, и жандармы, то-есть заграничные, разумеется. Ваш парижский анекдот довольно характерен, Петр Александрович. | “Nothing special, except one little remark,” Ivan replied at once. “European Liberals in general, and even our liberal dilettanti, often mix up the final results of socialism with those of Christianity. This wild notion is, of course, a characteristic feature. But it’s not only Liberals and dilettanti who mix up socialism and Christianity, but, in many cases, it appears, the police—the foreign police, of course—do the same. Your Paris anecdote is rather to the point, Pyotr Alexandrovitch.” |
| – Вообще эту тему я опять прошу позволения оставить, – повторил Петр Александрович, – а вместо того я вам расскажу, господа, другой анекдот о самом Иване Федоровиче, интереснейший и характернейший. Не далее как дней пять тому назад, в одном здешнем, по преимуществу в дамском обществе, он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество – не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие. Иван Федорович прибавил при этом в скобках, что в этом-то и состоит весь закон естественный, так что уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия. Но и этого мало: он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни в бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении. По такому парадоксу можете заключить, господа, и о всем остальном, что изволит провозглашать и что намерен еще может быть провозгласить наш милый эксцентрик и парадоксалист Иван Федорович. | “I ask your permission to drop this subject altogether,” Miüsov repeated. “I will tell you instead, gentlemen, another interesting and rather characteristic anecdote of Ivan Fyodorovitch himself. Only five days ago, in a gathering here, principally of ladies, he solemnly declared in argument that there was nothing in the whole world to make men love their neighbors. That there was no law of nature that man should love mankind, and that, if there had been any love on earth hitherto, it was not owing to a natural law, but simply because men have believed in immortality. Ivan Fyodorovitch added in parenthesis that the whole natural law lies in that faith, and that if you were to destroy in mankind the belief in immortality, not only love but every living force maintaining the life of the world would at once be dried up. Moreover, nothing then would be immoral, everything would be lawful, even cannibalism. That’s not all. He ended by asserting that for every individual, like ourselves, who does not believe in God or immortality, the moral law of nature must immediately be changed into the exact contrary of the former religious law, and that egoism, even to crime, must become not only lawful but even recognized as the inevitable, the most rational, even honorable outcome of his position. From this paradox, gentlemen, you can judge of the rest of our eccentric and paradoxical friend Ivan Fyodorovitch’s theories.” |
| – Позвольте, – неожиданно крикнул вдруг Дмитрий Федорович, – чтобы не ослышаться: “Злодейство не только должно быть дозволено, но даже признано самым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника!” Так или не так? | “Excuse me,” Dmitri cried suddenly; “if I’ve heard aright, crime must not only be permitted but even recognized as the inevitable and the most rational outcome of his position for every infidel! Is that so or not?” |
| – Точно так, – сказал отец Паисий. | “Quite so,” said Father Païssy. |
| – Запомню. | “I’ll remember it.” |
| Произнеся это, Дмитрий Федорович так же внезапно умолк, как внезапно влетел в разговор. Все посмотрели на него с любопытством. | Having uttered these words Dmitri ceased speaking as suddenly as he had begun. Every one looked at him with curiosity. |
| – Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у людей веры в бессмертие души их? – спросил вдруг старец Ивана Федоровича. | “Is that really your conviction as to the consequences of the disappearance of the faith in immortality?” the elder asked Ivan suddenly. |
| – Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия. | “Yes. That was my contention. There is no virtue if there is no immortality.” |
| – Блаженны вы, коли так веруете, или уже очень несчастны! | “You are blessed in believing that, or else most unhappy.” |
| – Почему несчастен? – улыбнулся Иван Федорович. | “Why unhappy?” Ivan asked smiling. |
| – Потому что по всей вероятности не веруете сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе. | “Because, in all probability you don’t believe yourself in the immortality of your soul, nor in what you have written yourself in your article on Church jurisdiction.” |
| – Может быть вы правы!.. Но все же я и не совсем шутил… – вдруг странно признался, впрочем быстро покраснев, Иван Федорович. | “Perhaps you are right! … But I wasn’t altogether joking,” Ivan suddenly and strangely confessed, flushing quickly. |
| – Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь – и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот вопрос не решен и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения… Akirill.com | “You were not altogether joking. That’s true. The question is still fretting your heart, and not answered. But the martyr likes sometimes to divert himself with his despair, as it were driven to it by despair itself. Meanwhile, in your despair, you, too, divert yourself with magazine articles, and discussions in society, though you don’t believe your own arguments, and with an aching heart mock at them inwardly…. That question you have not answered, and it is your great grief, for it clamors for an answer.” |
| – А может ли быть он во мне решен? Решен в сторону положительную? – продолжал странно спрашивать Иван Федорович, все с какою-то необъяснимою улыбкой смотря на старца. | “But can it be answered by me? Answered in the affirmative?” Ivan went on asking strangely, still looking at the elder with the same inexplicable smile. |
| < < < | > > > |
| Двуязычный текст, подготовленный Akirill.com , размещенные на сайте Akirill.com 19 июня 2022 года. 2022 года. Каждую из книг (на английском или русском языках) можно забрать отдельно и повторно использовать в личных и некоммерческих целях. Они свободны от авторского права. При любом совместном использовании двух книг должно быть указано их происхождение https://www.Akirill.com | Bilingual text prepared by Akirill.com , deposited on the site Akirill.com on June 19, 2022. Each of the books (English or French) can be taken back separately and reused for personal and non-commercial purposes. They are free of copyright. Any use of the two books side by side must mention their origin https://www.Akirill.com |
The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky
| If you liked this page, don’t forget to like and share. Si vous avez aimé cette page, n’oublier pas d’aimer et de partager. |
| Subscribe to not miss anything Abonnez-vous pour ne rien manquer |
| Check out our latest posts |
| Découvrez nos derniers articles |

