Это не дословный перевод, а книга на двух языках, вышедшие бок о бок. Вы можете прочитать его на русском, английском или на обоих языках.
This is not a word-by-word translation but the books in the two languages put side by side. You can read it in Russian, in English or both.
Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского
| Братья Карамазовы. Роман Федора Достоевского | The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky |
| Часть 3 | Part 3 |
| КНИГА ДЕВЯТАЯ. | Book IX. |
| < < < | > > > |
| Глава VIII | Chapter VIII |
| Опросили всех указанных Трифоном Борисовичем мужиков, Степана и Семена, ямщика Андрея и Петра Фомича Калганова. Мужики и ямщик не обинуясь подтвердили показание Трифона Борисыча. Кроме того, особенно записали, со слов Андрея, о разговоре его с Митей дорогой насчет того, “куда, дескать, я, Дмитрий Федорович, попаду: на небо аль в ад, и простят ли мне на том свете аль нет?” “Психолог” Ипполит Кириллович выслушал все это с тонкою улыбкой и кончил тем, что и это показание о том, куда Дмитрий Федорович попадет, порекомендовал “приобщить к делу”. | They questioned all the peasants suggested by Trifon Borissovitch, Stepan and Semyon, the driver Andrey, and Kalganov. The peasants and the driver unhesitatingly confirmed Trifon Borissovitch’s evidence. They noted down, with particular care, Andrey’s account of the conversation he had had with Mitya on the road: “ ‘Where,’ says he, ‘am I, Dmitri Fyodorovitch, going, to heaven or to hell, and shall I be forgiven in the next world or not?’ ”The psychological Ippolit Kirillovitch heard this with a subtle smile, and ended by recommending that these remarks as to where Dmitri Fyodorovitch would go should be “included in the case.” |
| Спрошенный Калганов вошел нехотя, хмурый, капризный, и разговаривал с прокурором и с Николаем Парфеновичем так, как бы в первый раз увидел их в жизни, тогда как был давний и ежедневный их знакомый. Он начал с того, что “ничего этого не знает и знать не хочет”. Но о шестой тысяче, оказалось, слышал, и он признался, что в ту минуту подле стоял. На его взгляд денег было у Мити в руках “не знаю сколько”. Насчет того, что поляки в картах передернули, показал утвердительно. Объяснил тоже, на повторенные расспросы, что по изгнании поляков действительно дела Мити у Аграфены Александровны поправились, и что она сама сказала, что его любит. Об Аграфене Александровне изъяснялся сдержанно и почтительно, как будто она была самого лучшего общества барыня, и даже ни разу не позволил себе назвать ее “Грушенькой”. Несмотря на видимое отвращение молодого человека показывать, Ипполит Кириллович расспрашивал его долго и лишь от него узнал все подробности того, что составляло так-сказать “роман” Мити в эту ночь. Митя ни разу не остановил Калганова. Наконец юношу отпустили, и он удалился с нескрываемым негодованием. | Kalganov, when called, came in reluctantly, frowning and ill‐humored, and he spoke to the lawyers as though he had never met them before in his life, though they were acquaintances whom he had been meeting every day for a long time past. He began by saying that “he knew nothing about it and didn’t want to.” But it appeared that he had heard of the “sixth” thousand, and he admitted that he had been standing close by at the moment. As far as he could see he “didn’t know” how much money Mitya had in his hands. He affirmed that the Poles had cheated at cards. In reply to reiterated questions he stated that, after the Poles had been turned out, Mitya’s position with Agrafena Alexandrovna had certainly improved, and that she had said that she loved him. He spoke of Agrafena Alexandrovna with reserve and respect, as though she had been a lady of the best society, and did not once allow himself to call her Grushenka. In spite of the young man’s obvious repugnance at giving evidence, Ippolit Kirillovitch examined him at great length, and only from him learnt all the details of what made up Mitya’s “romance,” so to say, on that night. Mitya did not once pull Kalganov up. At last they let the young man go, and he left the room with unconcealed indignation. Akirill.com |
| Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, но во всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались, сами понимая, что их непременно потребуют. Явились они с достоинством, хотя и не без некоторого страху. Главный, то-есть маленький пан, оказался чиновником двенадцатого класса в отставке, служил в Сибири ветеринаром, по фамилии же был пан Муссялович. Пан же Врублевский оказался вольнопрактикующим дантистом, по-русски зубным врачом. Оба они, как вошли в комнату, так тотчас же, несмотря на вопросы Николая Парфеновича, стали обращаться с ответами к стоявшему в стороне Михаилу Макаровичу, принимая его, по неведению, за главный чин и начальствующее здесь лицо и называя его с каждым словом: “пане пулковнику”. И только после нескольких разов и наставления самого Михаила Макаровича догадались, что надобно обращаться с ответами лишь к Николаю Парфеновичу. Оказалось, что по-русски они умели даже весьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов. Об отношениях своих к Грушеньке, прежних и теперешних, пан Муссялович стал было заявлять горячо и гордо, так что Митя сразу вышел из себя и закричал, что не позволит “подлецу” при себе так говорить. Пан Муссялович тотчас же обратил внимание на слово “подлец” и попросил внести в протокол. Митя закипел от ярости. | The Poles, too, were examined. Though they had gone to bed in their room, they had not slept all night, and on the arrival of the police officers they hastily dressed and got ready, realizing that they would certainly be sent for. They gave their evidence with dignity, though not without some uneasiness. The little Pole turned out to be a retired official of the twelfth class, who had served in Siberia as a veterinary surgeon. His name was Mussyalovitch. Pan Vrublevsky turned out to be an uncertificated dentist. Although Nikolay Parfenovitch asked them questions on entering the room they both addressed their answers to Mihail Makarovitch, who was standing on one side, taking him in their ignorance for the most important person and in command, and addressed him at every word as “Pan Colonel.” Only after several reproofs from Mihail Makarovitch himself, they grasped that they had to address their answers to Nikolay Parfenovitch only. It turned out that they could speak Russian quite correctly except for their accent in some words. Of his relations with Grushenka, past and present, Pan Mussyalovitch spoke proudly and warmly, so that Mitya was roused at once and declared that he would not allow the “scoundrel” to speak like that in his presence! Pan Mussyalovitch at once called attention to the word “scoundrel” and begged that it should be put down in the protocol. Mitya fumed with rage. |
| – И подлец, подлец! Внесите это, и внесите тоже, что несмотря на протокол, я все-таки кричу, что подлец! – прокричал он. | “He’s a scoundrel! A scoundrel! You can put that down. And put down, too, that, in spite of the protocol I still declare that he’s a scoundrel!” he cried. |
| Николай Парфенович, хоть и внес в протокол, но проявил при сем неприятном случае самую похвальную деловитость и умение распорядиться: после строгого внушения Мите он сам тотчас же прекратил все дальнейшие расспросы касательно романической стороны дела и поскорее перешел к существенному. В существенном же явилось одно показание панов, возбудившее необыкновенное любопытство следователей: это именно о том, как подкупал Митя, в той комнатке, пана Муссяловича и предлагал ему три тысячи отступного, с тем, что семьсот рублей в руки, а остальные две тысячи триста “завтра же утром в городе”, при чем клялся честным словом, объявляя, что здесь, в Мокром, с ним и нет пока таких денег, а что деньги в городе. Митя заметил было сгоряча, что не говорил, что наверно отдаст завтра в городе, но пан Врублевский подтвердил показание, да и сам Митя, подумав с минуту, нахмуренно согласился, что должно быть так и было, как паны говорят, что он был тогда разгорячен, а потому действительно мог так сказать. Прокурор так и впился в показание: оказывалось для следствия ясным (как и впрямь потом вывели), что половина или часть трех тысяч, доставшихся в руки Мите, действительно могла оставаться где-нибудь припрятанною в городе, а пожалуй так даже где-нибудь и тут в Мокром, так что выяснялось таким образом и то щекотливое для следствия обстоятельство, что у Мити нашли в руках всего только восемьсот рублей – обстоятельство, бывшее до сих пор хотя единственным и довольно ничтожным, но все же некоторым свидетельством в пользу Мити. Теперь же и это единственное свидетельство в его пользу разрушалось. На вопрос прокурора: где же бы он взял остальные две тысячи триста, чтоб отдать завтра пану, коли сам утверждает, что у него было всего только полторы тысячи, а между тем заверял пана своим честным словом, Митя твердо ответил, что хотел предложить “полячишке” на завтра не деньги, а формальный акт на права свои по имению Чермашне, те самые права, которые предлагал Самсонову и Хохлаковой. Прокурор даже усмехнулся “невинности выверта”. | Though Nikolay Parfenovitch did insert this in the protocol, he showed the most praiseworthy tact and management. After sternly reprimanding Mitya, he cut short all further inquiry into the romantic aspect of the case, and hastened to pass to what was essential. One piece of evidence given by the Poles roused special interest in the lawyers: that was how, in that very room, Mitya had tried to buy off Pan Mussyalovitch, and had offered him three thousand roubles to resign his claims, seven hundred roubles down, and the remaining two thousand three hundred “to be paid next day in the town.” He had sworn at the time that he had not the whole sum with him at Mokroe, but that his money was in the town. Mitya observed hotly that he had not said that he would be sure to pay him the remainder next day in the town. But Pan Vrublevsky confirmed the statement, and Mitya, after thinking for a moment admitted, frowning, that it must have been as the Poles stated, that he had been excited at the time, and might indeed have said so. The prosecutor positively pounced on this piece of evidence. It seemed to establish for the prosecution (and they did, in fact, base this deduction on it) that half, or a part of, the three thousand that had come into Mitya’s hands might really have been left somewhere hidden in the town, or even, perhaps, somewhere here, in Mokroe. This would explain the circumstance, so baffling for the prosecution, that only eight hundred roubles were to be found in Mitya’s hands. This circumstance had been the one piece of evidence which, insignificant as it was, had hitherto told, to some extent, in Mitya’s favor. Now this one piece of evidence in his favor had broken down. In answer to the prosecutor’s inquiry, where he would have got the remaining two thousand three hundred roubles, since he himself had denied having more than fifteen hundred, Mitya confidently replied that he had meant to offer the “little chap,” not money, but a formal deed of conveyance of his rights to the village of Tchermashnya, those rights which he had already offered to Samsonov and Madame Hohlakov. The prosecutor positively smiled at the “innocence of this subterfuge.” |
| – И вы думаете, что он бы согласился взять эти “права” вместо наличных двух тысяч трехсот рублей? | “And you imagine he would have accepted such a deed as a substitute for two thousand three hundred roubles in cash?” |
| – Непременно согласился бы, – горячо отрезал Митя. – Помилуйте, да тут не только две, тут четыре, тут шесть даже тысяч он мог бы на этом тяпнуть! Он бы тотчас набрал своих адвокатишек, полячков да жидков, и не то что три тысячи, а всю бы Чермашню от старика оттягали. | “He certainly would have accepted it,” Mitya declared warmly. “Why, look here, he might have grabbed not two thousand, but four or six, for it. He would have put his lawyers, Poles and Jews, on to the job, and might have got, not three thousand, but the whole property out of the old man.” |
| Разумеется, показание пана Муссяловича внесли в протокол в самой полной подробности. На том панов и отпустили. О факте же передержки в картах почти и не упомянули; Николай Парфенович им слишком был и без того благодарен и пустяками не хотел беспокоить, тем более, что все это пустая ссора в пьяном виде за картами и более ничего. Мало ли было кутежа и безобразий в ту ночь… Так что деньги двести рублей так и остались у панов в кармане. | The evidence of Pan Mussyalovitch was, of course, entered in the protocol in the fullest detail. Then they let the Poles go. The incident of the cheating at cards was hardly touched upon. Nikolay Parfenovitch was too well pleased with them, as it was, and did not want to worry them with trifles, moreover, it was nothing but a foolish, drunken quarrel over cards. There had been drinking and disorder enough, that night…. So the two hundred roubles remained in the pockets of the Poles. |
| Призвали затем старичка Максимова. Он явился робея, подошел мелкими шажками, вид имел растрепанный и очень грустный. Все время он ютился там внизу подле Грушеньки, сидел с нею молча и “нет-нет, да и начнет над нею хныкать, а глаза утирает синим клетчатым платочком”, как рассказывал потом Михаил Макарович. Так что она сама уже унимала и утешала его. Старичок тотчас же и со слезами признался, что виноват, что взял у Дмитрия Федоровича взаймы “десять рублей-с, по моей бедности-с” и что готов возвратить… На прямой вопрос Николая Парфеновича: не заметил ли он сколько же именно денег было в руках у Дмитрия Федоровича, так как он ближе всех мог видеть у него в руках деньги, когда получал от него взаймы, – Максимов самым решительным образом, ответил, что денег было “двадцать тысяч-с”. | Then old Maximov was summoned. He came in timidly, approached with little steps, looking very disheveled and depressed. He had, all this time, taken refuge below with Grushenka, sitting dumbly beside her, and “now and then he’d begin blubbering over her and wiping his eyes with a blue check handkerchief,” as Mihail Makarovitch described afterwards. So that she herself began trying to pacify and comfort him. The old man at once confessed that he had done wrong, that he had borrowed “ten roubles in my poverty,” from Dmitri Fyodorovitch, and that he was ready to pay it back. To Nikolay Parfenovitch’s direct question, had he noticed how much money Dmitri Fyodorovitch held in his hand, as he must have been able to see the sum better than any one when he took the note from him, Maximov, in the most positive manner, declared that there was twenty thousand. |
| – А вы видели когда-нибудь двадцать тысяч где-нибудь прежде? – спросил улыбнувшись Николай Парфенович. | “Have you ever seen so much as twenty thousand before, then?” inquired Nikolay Parfenovitch, with a smile. |
| – Как же-с, видел-с, только не двадцать-с, а семь-с, когда супруга моя деревеньку мою заложила. Дала мне только издали поглядеть, похвалилась предо мной. Очень крупная была пачка-с, все радужные. И у Дмитрия Федоровича были все радужные… | “To be sure I have, not twenty, but seven, when my wife mortgaged my little property. She’d only let me look at it from a distance, boasting of it to me. It was a very thick bundle, all rainbow‐colored notes. And Dmitri Fyodorovitch’s were all rainbow‐colored….” |
| Его скоро отпустили. Наконец дошла очередь и до Грушеньки. Следователи видимо опасались того впечатления, которое могло произвести ее появление на Дмитрия Федоровича, и Николай Парфенович пробормотал даже несколько слов ему в увещание, но Митя, в ответ ему, молча склонил голову, давая тем знать, что “беспорядка не произойдет”. Ввел Грушеньку сам Михаил Макарович. Она вошла со строгим и угрюмым лицом, с виду почти спокойным, и тихо села на указанный ей стул напротив Николая Парфеновича. Была она очень бледна, казалось, что ей холодно, и она плотно закутывалась в свою прекрасную черную шаль. Действительно с ней начинался тогда легкий лихорадочный озноб – начало длинной болезни, которую она потом с этой ночи перенесла. Строгий вид ее, прямой и серьезный взгляд и спокойная манера произвели весьма благоприятное впечатление на всех. Николай Парфенович даже сразу несколько “увлекся”. Он признавался сам, рассказывая кое-где потом, что только с этого разу постиг, как эта женщина “хороша собой”, а прежде хоть и видывал ее, но всегда считал чем-то в роде “уездной Гетеры”. “У ней манеры как у самого высшего общества”, восторженно сболтнул он как-то в одном дамском кружке. Но его выслушали с самым полным негодованием и тотчас назвали за это “шалуном”, чем он и остался очень доволен. Входя в комнату, Грушенька лишь как бы мельком глянула на Митю, в свою очередь с беспокойством на нее поглядевшего, но вид ее в ту же минуту и его успокоил. После первых необходимых вопросов и увещаний, Николай Парфенович, хоть и несколько запинаясь, но сохраняя самый вежливый однако же вид, спросил ее: “В каких отношениях состояла она к отставному поручику Дмитрию Федоровичу Карамазову?” На что Грушенька тихо и твердо произнесла: | He was not kept long. At last it was Grushenka’s turn. Nikolay Parfenovitch was obviously apprehensive of the effect her appearance might have on Mitya, and he muttered a few words of admonition to him, but Mitya bowed his head in silence, giving him to understand “that he would not make a scene.” Mihail Makarovitch himself led Grushenka in. She entered with a stern and gloomy face, that looked almost composed and sat down quietly on the chair offered her by Nikolay Parfenovitch. She was very pale, she seemed to be cold, and wrapped herself closely in her magnificent black shawl. She was suffering from a slight feverish chill—the first symptom of the long illness which followed that night. Her grave air, her direct earnest look and quiet manner made a very favorable impression on every one. Nikolay Parfenovitch was even a little bit “fascinated.” He admitted himself, when talking about it afterwards, that only then had he seen “how handsome the woman was,” for, though he had seen her several times before, he had always looked upon her as something of a “provincial hetaira.” “She has the manners of the best society,” he said enthusiastically, gossiping about her in a circle of ladies. But this was received with positive indignation by the ladies, who immediately called him a “naughty man,” to his great satisfaction. As she entered the room, Grushenka only glanced for an instant at Mitya, who looked at her uneasily. But her face reassured him at once. After the first inevitable inquiries and warnings, Nikolay Parfenovitch asked her, hesitating a little, but preserving the most courteous manner, on what terms she was with the retired lieutenant, Dmitri Fyodorovitch Karamazov. To this Grushenka firmly and quietly replied: |
| – Знакомый мой был, как знакомого его в последний месяц принимала. | “He was an acquaintance. He came to see me as an acquaintance during the last month.” |
| На дальнейшие любопытствующие вопросы прямо и с полною откровенностью заявила, что хотя он ей “часами” и нравился, но что она не любила его, но завлекала из “гнусной злобы моей”, равно как и того “старичка”, видела, что Митя ее очень ревновал к Федору Павловичу и ко всем, но тем лишь тешилась. К Федору же Павловичу совсем никогда не хотела итти, а только смеялась над ним. “В тот весь месяц не до них мне обоих было; я ждала другого человека, предо мной виновного… Только, думаю, заключила она, что вам нечего об этом любопытствовать, а мне нечего вам отвечать, потому это особливое мое дело”. | To further inquisitive questions she answered plainly and with complete frankness, that, though “at times” she had thought him attractive, she had not loved him, but had won his heart as well as his old father’s “in my nasty spite,” that she had seen that Mitya was very jealous of Fyodor Pavlovitch and every one else; but that had only amused her. She had never meant to go to Fyodor Pavlovitch, she had simply been laughing at him. “I had no thoughts for either of them all this last month. I was expecting another man who had wronged me. But I think,” she said in conclusion, “that there’s no need for you to inquire about that, nor for me to answer you, for that’s my own affair.” |
| Так немедленно и поступил Николай Парфенович: на “романических” пунктах он опять перестал настаивать, а прямо перешел к серьезному, то-есть все к тому же и главнейшему вопросу о трех тысячах. Грушенька подтвердила, что в Мокром, месяц назад, действительно истрачены были три тысячи рублей, и хоть денег сама и не считала, но слышала от самого Дмитрия Федоровича, что три тысячи рублей. | Nikolay Parfenovitch immediately acted upon this hint. He again dismissed the “romantic” aspect of the case and passed to the serious one, that is, to the question of most importance, concerning the three thousand roubles. Grushenka confirmed the statement that three thousand roubles had certainly been spent on the first carousal at Mokroe, and, though she had not counted the money herself, she had heard that it was three thousand from Dmitri Fyodorovitch’s own lips. |
| – Наедине он вам это говорил или при ком-нибудь, или вы только слышали, как он с другими при вас говорил? – осведомился тотчас же прокурор. | “Did he tell you that alone, or before some one else, or did you only hear him speak of it to others in your presence?” the prosecutor inquired immediately. |
| На что Грушенька объявила, что слышала и при людях, слышала как и с другими говорил, слышала и наедине от него самого. | To which Grushenka replied that she had heard him say so before other people, and had heard him say so when they were alone. |
| – Однажды слышали от него наедине или неоднократно? – осведомился опять прокурор и узнал, что Грушенька слышала неоднократно. | “Did he say it to you alone once, or several times?” inquired the prosecutor, and learned that he had told Grushenka so several times. |
| Ипполит Кириллыч остался очень доволен этим показанием. Из дальнейших вопросов выяснилось тоже, что Грушеньке было известно, откуда эти деньги и что взял их де Дмитрий Федорович от Катерины Ивановны. | Ippolit Kirillovitch was very well satisfied with this piece of evidence. Further examination elicited that Grushenka knew, too, where that money had come from, and that Dmitri Fyodorovitch had got it from Katerina Ivanovna. |
| – А не слыхали ли вы хоть однажды, что денег было промотано месяц назад не три тысячи, а меньше, и что Дмитрий Федорович уберег из них целую половину для себя? | “And did you never, once, hear that the money spent a month ago was not three thousand, but less, and that Dmitri Fyodorovitch had saved half that sum for his own use?” |
| – Нет, никогда этого не слыхала, – показала Грушенька. Дальше выяснилось даже, что Митя напротив часто говорил ей во весь этот месяц, что денег у него нет ни копейки. “С родителя своего все ждал получить”, заключила Грушенька. | “No, I never heard that,” answered Grushenka. It was explained further that Mitya had, on the contrary, often told her that he hadn’t a farthing. “He was always expecting to get some from his father,” said Grushenka in conclusion. |
| – А не говорил ли когда при вас… или как-нибудь мельком, или в раздражении, – хватил вдруг Николай Парфенович, – что намерен посягнуть на жизнь своего отца? | “Did he never say before you … casually, or in a moment of irritation,” Nikolay Parfenovitch put in suddenly, “that he intended to make an attempt on his father’s life?” |
| – Ох, говорил! – вздохнула Грушенька. | “Ach, he did say so,” sighed Grushenka. |
| – Однажды или несколько раз? | “Once or several times?” |
| – Несколько раз поминал, всегда в сердцах. | “He mentioned it several times, always in anger.” |
| – И вы верили, что он это исполнит? | “And did you believe he would do it?” |
| – Нет, никогда не верила! – твердо ответила она, – на благородство его надеялась. | “No, I never believed it,” she answered firmly. “I had faith in his noble heart.” |
| – Господа, позвольте, – вскричал вдруг Митя, – позвольте сказать при вас Аграфене Александровне лишь одно только слово. | “Gentlemen, allow me,” cried Mitya suddenly, “allow me to say one word to Agrafena Alexandrovna, in your presence.” |
| – Скажите, – разрешил Николай Парфенович. | “You can speak,” Nikolay Parfenovitch assented. |
| – Аграфена Александровна, – привстал со стула Митя, – верь богу и мне: в крови убитого вчера отца моего я неповинен! | “Agrafena Alexandrovna!” Mitya got up from his chair, “have faith in God and in me. I am not guilty of my father’s murder!” |
| Произнеся это, Митя опять сел на стул. Грушенька привстала и набожно перекрестилась на икону. | Having uttered these words Mitya sat down again on his chair. Grushenka stood up and crossed herself devoutly before the ikon. |
| – Слава тебе, господи! – проговорила она горячим, проникновенным голосом и, еще не садясь на место и обратившись к Николаю Парфеновичу, прибавила: – Как он теперь сказал, тому и верьте! Знаю его: сболтнуть что сболтнет, али для смеху, али с упрямства, но если против совести, то никогда не обманет. Прямо правду скажет, тому верьте! | “Thanks be to Thee, O Lord,” she said, in a voice thrilled with emotion, and still standing, she turned to Nikolay Parfenovitch and added: “As he has spoken now, believe it! I know him. He’ll say anything as a joke or from obstinacy, but he’ll never deceive you against his conscience. He’s telling the whole truth, you may believe it.” |
| – Спасибо. Аграфена Александровна, поддержала душу! – дрожащим голосом отозвался Митя. | “Thanks, Agrafena Alexandrovna, you’ve given me fresh courage,” Mitya responded in a quivering voice. |
| На вопросы о вчерашних деньгах она заявила, что не знает сколько их было, но слыхала, как людям он много раз говорил вчера, что привез с собой три тысячи. А насчет того: откуда деньги взял, то сказал ей одной, что у Катерины Ивановны “украл”, а что она ему на то ответила, что он не украл и что деньги надо завтра же отдать. На настойчивый вопрос прокурора: о каких деньгах говорил, что украл у Катерины Ивановны: о вчерашних или о тех трех тысячах, которые были истрачены здесь месяц назад, объявила, что говорил о тех, которые были месяц назад, и что она так его поняла. | As to the money spent the previous day, she declared that she did not know what sum it was, but had heard him tell several people that he had three thousand with him. And to the question where he got the money, she said that he had told her that he had “stolen” it from Katerina Ivanovna, and that she had replied to that that he hadn’t stolen it, and that he must pay the money back next day. On the prosecutor’s asking her emphatically whether the money he said he had stolen from Katerina Ivanovna was what he had spent yesterday, or what he had squandered here a month ago, she declared that he meant the money spent a month ago, and that that was how she understood him. |
| Грушеньку наконец отпустили, при чем Николай Парфенович стремительно заявил ей, что она может хоть сейчас же воротиться в город, и что если он с своей стороны чем-нибудь может способствовать, например насчет лошадей, или например пожелает она провожатого, то он… с своей стороны… | Grushenka was at last released, and Nikolay Parfenovitch informed her impulsively that she might at once return to the town and that if he could be of any assistance to her, with horses for example, or if she would care for an escort, he … would be— |
| – Покорно благодарю вас, – поклонилась ему Грушенька, – я с тем старичком отправлюсь, с помещиком, его довезу, а пока подожду внизу, коль позволите, как вы тут Дмитрия Федоровича порешите. | “I thank you sincerely,” said Grushenka, bowing to him, “I’m going with this old gentleman, I am driving him back to town with me, and meanwhile, if you’ll allow me, I’ll wait below to hear what you decide about Dmitri Fyodorovitch.” |
| Она вышла. Митя был спокоен и даже имел совсем ободрившийся вид, но лишь на минуту. Все какое-то странное физическое бессилие одолевало его чем дальше, тем больше. Глаза его закрывались от усталости. Допрос свидетелей наконец окончился. Приступили к окончательной редакции протокола. Митя встал и перешел с своего стула в угол, к занавеске, прилег на большой накрытый ковром хозяйский сундук и мигом заснул. Приснился ему какой-то странный сон, как-то совсем не к месту и не ко времени. Вот он будто бы где-то едет в степи, там где служил давно, еще прежде, и везет его в слякоть на телеге, на паре, мужик. Только холодно будто бы Мите, в начале ноябрь и снег валит крупными мокрыми хлопьями, а падая на землю тотчас тает. И бойко везет его мужик, славно помахивает, русая, длинная такая у него борода, и не то что старик, а так лет будет пятидесяти, серый мужичий на нем зипунишко. И вот недалеко селение, виднеются избы черные-пречерные, а половина изб погорела, торчат только одни обгорелые бревна. А при въезде выстроились на дороге бабы, много баб, целый ряд, все худые, испитые, какие-то коричневые у них лица. Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокого роста, кажется, ей лет сорок, а может и всего только двадцать, лицо длинное, худое, а на руках у нее плачет ребеночек, и груди-то должно быть у ней такие иссохшие, и ни капли в них молока. И плачет, плачет дитя, и ручки протягивает, голенькие, с кулаченками, от холоду совсем какие-то сизые. | She went out. Mitya was calm, and even looked more cheerful, but only for a moment. He felt more and more oppressed by a strange physical weakness. His eyes were closing with fatigue. The examination of the witnesses was, at last, over. They proceeded to a final revision of the protocol. Mitya got up, moved from his chair to the corner by the curtain, lay down on a large chest covered with a rug, and instantly fell asleep. He had a strange dream, utterly out of keeping with the place and the time. He was driving somewhere in the steppes, where he had been stationed long ago, and a peasant was driving him in a cart with a pair of horses, through snow and sleet. He was cold, it was early in November, and the snow was falling in big wet flakes, melting as soon as it touched the earth. And the peasant drove him smartly, he had a fair, long beard. He was not an old man, somewhere about fifty, and he had on a gray peasant’s smock. Not far off was a village, he could see the black huts, and half the huts were burnt down, there were only the charred beams sticking up. And as they drove in, there were peasant women drawn up along the road, a lot of women, a whole row, all thin and wan, with their faces a sort of brownish color, especially one at the edge, a tall, bony woman, who looked forty, but might have been only twenty, with a long thin face. And in her arms was a little baby crying. And her breasts seemed so dried up that there was not a drop of milk in them. And the child cried and cried, and held out its little bare arms, with its little fists blue from cold. |
| – Что они плачут? Чего они плачут? – спрашивает, лихо пролетая мимо них, Митя. | “Why are they crying? Why are they crying?” Mitya asked, as they dashed gayly by. |
| – Дите, – отвечает ему ямщик, – дите плачет. И поражает Митю то, что он сказал по-своему, по-мужицки: “дите”, а не дитя. И ему нравится, что мужик сказал дите: жалости будто больше. | “It’s the babe,” answered the driver, “the babe weeping.” And Mitya was struck by his saying, in his peasant way, “the babe,” and he liked the peasant’s calling it a “babe.” There seemed more pity in it. |
| – Да отчего оно плачет? – домогается, как глупый, Митя. – Почему ручки голенькие, почему его не закутают? | “But why is it weeping?” Mitya persisted stupidly, “why are its little arms bare? Why don’t they wrap it up?” |
| – А иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет. | “The babe’s cold, its little clothes are frozen and don’t warm it.” |
| – Да почему это так? Почему? – все не отстает глупый Митя. | “But why is it? Why?” foolish Mitya still persisted. |
| – А бедные, погорелые, хлебушка нету-ти, на погорелое место просят. | “Why, they’re poor people, burnt out. They’ve no bread. They’re begging because they’ve been burnt out.” |
| – Нет, нет, – все будто еще не понимает Митя, – ты скажи: почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дите, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют песен радостных, почему они почернели так от черной беды, почему не накормят дите? | “No, no,” Mitya, as it were, still did not understand. “Tell me why it is those poor mothers stand there? Why are people poor? Why is the babe poor? Why is the steppe barren? Why don’t they hug each other and kiss? Why don’t they sing songs of joy? Why are they so dark from black misery? Why don’t they feed the babe?” |
| И чувствует он про себя, что хоть он и безумно спрашивает, и без толку, но непременно хочется ему именно так спросить и что именно так и надо спросить. И чувствует он еще, что подымается в сердце его какое-то никогда еще небывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше дите, не плакала бы и черная иссохшая мать дити, чтоб не было вовсе слез от сей минуты ни у кого, и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со всем безудержем Карамазовским. | And he felt that, though his questions were unreasonable and senseless, yet he wanted to ask just that, and he had to ask it just in that way. And he felt that a passion of pity, such as he had never known before, was rising in his heart, that he wanted to cry, that he wanted to do something for them all, so that the babe should weep no more, so that the dark‐ faced, dried‐up mother should not weep, that no one should shed tears again from that moment, and he wanted to do it at once, at once, regardless of all obstacles, with all the recklessness of the Karamazovs. |
| – А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, – раздаются подле него милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вот загорелось все сердце его и устремилось к какому-то свету, и хочется ему жить и жить. идти и идти в какой-то путь, к новому зовущему свету, и скорее, скорее, теперь же, сейчас! | “And I’m coming with you. I won’t leave you now for the rest of my life, I’m coming with you,” he heard close beside him Grushenka’s tender voice, thrilling with emotion. And his heart glowed, and he struggled forward towards the light, and he longed to live, to live, to go on and on, towards the new, beckoning light, and to hasten, hasten, now, at once! |
| – Что? Куда? – восклицает он, открывая глаза и садясь на свой сундук, совсем как бы очнувшись от обморока, а сам светло улыбаясь. Над ним стоит Николай Парфенович и приглашает его выслушать и подписать протокол. Догадался Митя, что спал он час или более, но он Николая Парфеновича не слушал. Его вдруг поразило, что под головой у него очутилась подушка, которой однако не было, когда он склонился в бессилии на сундук. | “What! Where?” he exclaimed opening his eyes, and sitting up on the chest, as though he had revived from a swoon, smiling brightly. Nikolay Parfenovitch was standing over him, suggesting that he should hear the protocol read aloud and sign it. Mitya guessed that he had been asleep an hour or more, but he did not hear Nikolay Parfenovitch. He was suddenly struck by the fact that there was a pillow under his head, which hadn’t been there when he had leant back, exhausted, on the chest. |
| – Кто это мне под голову подушку принес? Кто был такой добрый человек! – воскликнул он с каким-то восторженным, благодарным чувством и плачущим каким-то голосом, будто и бог знает какое благодеяние оказали ему. Добрый человек так потом и остался в неизвестности, кто-нибудь из понятых, а может быть и писарек Николая Парфеновича распорядились подложить ему подушку из сострадания, но вся душа его как бы сотряслась от слез. Он подошел к столу и объявил, что подпишет все, что угодно. | “Who put that pillow under my head? Who was so kind?” he cried, with a sort of ecstatic gratitude, and tears in his voice, as though some great kindness had been shown him. He never found out who this kind man was; perhaps one of the peasant witnesses, or Nikolay Parfenovitch’s little secretary, had compassionately thought to put a pillow under his head; but his whole soul was quivering with tears. He went to the table and said that he would sign whatever they liked. |
| – Я хороший сон видел, господа, – странно как-то произнес он, с каким-то новым, словно радостью озаренным лицом. | “I’ve had a good dream, gentlemen,” he said in a strange voice, with a new light, as of joy, in his face. |
| IX. УВЕЗЛИ МИТЮ. | Chapter IX. They Carry Mitya Away |
| Когда подписан был протокол, Николай Парфенович торжественно обратился к обвиняемому и прочел ему “Постановление”, гласившее, что такого-то года и такого-то дня, там-то, судебный следователь такого-то окружного суда, допросив такого-то (то есть Митю) в качестве обвиняемого в том-то и в том-то (все вины были тщательно прописаны) и принимая во внимание, что обвиняемый, не признавая себя виновным во взводимых на него преступлениях, ничего в оправдание свое не представил, а между тем свидетели (такие-то) и обстоятельства (такие-то) его вполне уличают, руководствуясь такими-то и такими-то статьями Уложения о Наказаниях, и т. д. постановил: для пресечения такому-то (Мите) способов уклониться от следствия и суда, заключить его в такой-то тюремный замок, о чем обвиняемому объявить, а копию сего постановления товарищу прокурора сообщить и т. д” и т. д. Словом Мите объявили, что он от сей минуты арестант, и что повезут его сейчас в город, где и заключат в одно очень неприятное место. Митя, внимательно выслушав, вскинул только плечами. | When the protocol had been signed, Nikolay Parfenovitch turned solemnly to the prisoner and read him the “Committal,” setting forth, that in such a year, on such a day, in such a place, the investigating lawyer of such‐ and‐such a district court, having examined so‐and‐so (to wit, Mitya) accused of this and of that (all the charges were carefully written out) and having considered that the accused, not pleading guilty to the charges made against him, had brought forward nothing in his defense, while the witnesses, so‐and‐so, and so‐and‐so, and the circumstances such‐and‐such testify against him, acting in accordance with such‐and‐such articles of the Statute Book, and so on, has ruled, that, in order to preclude so‐and‐ so (Mitya) from all means of evading pursuit and judgment he be detained in such‐and‐such a prison, which he hereby notifies to the accused and communicates a copy of this same “Committal” to the deputy prosecutor, and so on, and so on. In brief, Mitya was informed that he was, from that moment, a prisoner, and that he would be driven at once to the town, and there shut up in a very unpleasant place. Mitya listened attentively, and only shrugged his shoulders. |
| – Что ж, господа, я вас не виню, я готов… Понимаю, что вам ничего более не остается. | “Well, gentlemen, I don’t blame you. I’m ready…. I understand that there’s nothing else for you to do.” |
| Николай Парфенович мягко изъяснил ему, что свезет его тотчас же становой пристав Маврикий Маврикиевич, который как раз теперь тут случился… | Nikolay Parfenovitch informed him gently that he would be escorted at once by the rural police officer, Mavriky Mavrikyevitch, who happened to be on the spot…. |
| – Стойте, – перебил вдруг Митя и с каким-то неудержимым чувством произнес, обращаясь ко всем в комнате: – господа, все мы жестоки, все мы изверги, все плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех – пусть уж так будет решено теперь – из всех я самый подлый гад! Пусть! Каждый день моей жизни я, бия себя в грудь, обещал исправиться и каждый день творил все те же пакости. Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, удар судьбы, чтоб захватить его как в аркан и скрутить внешнею силой. Никогда, никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул. Принимаю муку обвинения и всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь! Ведь может быть и очищусь, господа, а? Но услышьте однако в последний раз: в крови отца моего неповинен! Принимаю казнь не за то, что убил его, а за то, что хотел убить и может быть в самом деле убил бы… Но все-таки я намерен с вами бороться и это вам возвещаю. Буду бороться с вами до последнего конца, а там, решит бог! Прощайте, господа, не сердитесь, что я за допросом кричал на вас, о, я был тогда еще так глуп… Чрез минуту я арестант и теперь, в последний раз, Дмитрий Карамазов, как свободный еще человек, протягивает вам свою руку. Прощаясь с вами, с людьми прощусь!.. | “Stay,” Mitya interrupted, suddenly, and impelled by uncontrollable feeling he pronounced, addressing all in the room: “Gentlemen, we’re all cruel, we’re all monsters, we all make men weep, and mothers, and babes at the breast, but of all, let it be settled here, now, of all I am the lowest reptile! I’ve sworn to amend, and every day I’ve done the same filthy things. I understand now that such men as I need a blow, a blow of destiny to catch them as with a noose, and bind them by a force from without. Never, never should I have risen of myself! But the thunderbolt has fallen. I accept the torture of accusation, and my public shame, I want to suffer and by suffering I shall be purified. Perhaps I shall be purified, gentlemen? But listen, for the last time, I am not guilty of my father’s blood. I accept my punishment, not because I killed him, but because I meant to kill him, and perhaps I really might have killed him. Still I mean to fight it out with you. I warn you of that. I’ll fight it out with you to the end, and then God will decide. Good‐by, gentlemen, don’t be vexed with me for having shouted at you during the examination. Oh, I was still such a fool then…. In another minute I shall be a prisoner, but now, for the last time, as a free man, Dmitri Karamazov offers you his hand. Saying good‐by to you, I say it to all men.” |
| Голос его задрожал, и он действительно протянул было руку, но Николай Парфенович, всех ближе к нему находившийся, как-то вдруг, почти судорожным каким-то жестом, припрятал свои руки назад. Митя мигом заметил это и вздрогнул. Протянутую руку свою тотчас же опустил. | His voice quivered and he stretched out his hand, but Nikolay Parfenovitch, who happened to stand nearest to him, with a sudden, almost nervous movement, hid his hands behind his back. Mitya instantly noticed this, and started. He let his outstretched hand fall at once. |
| – Следствие еще не заключилось, – залепетал Николай Парфенович, несколько сконфузясь, – продолжать будем еще в городе, и я конечно с моей стороны готов вам пожелать всякой удачи… к вашему оправданию… Собственно же вас, Дмитрий Федорович, я всегда наклонен считать за человека так-сказать более несчастного, чем виновного… Мы вас все здесь, если только осмелюсь выразиться от лица всех, все мы готовы признать вас за благородного в основе своей молодого человека, но увы! увлеченного некоторыми страстями в степени несколько излишней… | “The preliminary inquiry is not yet over,” Nikolay Parfenovitch faltered, somewhat embarrassed. “We will continue it in the town, and I, for my part, of course, am ready to wish you all success … in your defense…. As a matter of fact, Dmitri Fyodorovitch, I’ve always been disposed to regard you as, so to speak, more unfortunate than guilty. All of us here, if I may make bold to speak for all, we are all ready to recognize that you are, at bottom, a young man of honor, but, alas, one who has been carried away by certain passions to a somewhat excessive degree….” |
| Маленькая фигурка Николая Парфеновича выразила под конец речи самую полную сановитость. У Мити мелькнуло было вдруг, что вот этот “мальчик” сейчас возьмет его под руку, уведет в другой угол и там возобновит с ним недавний еще разговор их о “девочках”. Но мало ли мелькает совсем посторонних и неидущих к делу мыслей иной раз даже у преступника, ведомого на смертную казнь. | Nikolay Parfenovitch’s little figure was positively majestic by the time he had finished speaking. It struck Mitya that in another minute this “boy” would take his arm, lead him to another corner, and renew their conversation about “girls.” But many quite irrelevant and inappropriate thoughts sometimes occur even to a prisoner when he is being led out to execution. |
| – Господа, вы добры, вы гуманны, – могу я видеть ее, проститься в последний раз? – спросил Митя. | “Gentlemen, you are good, you are humane, may I see her to say ‘good‐by’ for the last time?” asked Mitya. |
| – Без сомнения, но в видах… одним словом теперь уж нельзя не в присутствии… | “Certainly, but considering … in fact, now it’s impossible except in the presence of—” |
| – Пожалуй присутствуйте! | “Oh, well, if it must be so, it must!” |
| Привели Грушеньку, но прощание состоялось короткое, малословное и Николая Парфеновича не удовлетворившее. Грушенька глубоко поклонилась Мите. | Grushenka was brought in, but the farewell was brief, and of few words, and did not at all satisfy Nikolay Parfenovitch. Grushenka made a deep bow to Mitya. |
| – Сказала тебе, что твоя, и буду твоя, пойду с тобой на век, куда бы тебя ни решили. Прощай, безвинно погубивший себя человек! | “I have told you I am yours, and I will be yours. I will follow you for ever, wherever they may send you. Farewell; you are guiltless, though you’ve been your own undoing.” |
| Губки ее вздрогнули, слезы потекли из глаз. | Her lips quivered, tears flowed from her eyes. |
| – Прости, Груша, меня за любовь мою, за то что любовью моею и тебя сгубил! | “Forgive me, Grusha, for my love, for ruining you, too, with my love.” |
| Митя хотел и еще что-то сказать, но вдруг сам прервал и вышел. Кругом него тотчас же очутились люди, не спускавшие с него глаз. Внизу у крылечка, к которому он с таким громом подкатил вчера на Андреевой тройке, стояли уже готовые две телеги. Маврикий Маврикиевич, приземистый плотный человек, с обрюзглым лицом, был чем-то раздражен, каким-то внезапно случившимся беспорядком, сердился и кричал. Как-то слишком уже сурово пригласил он Митю взлезть на телегу. “Прежде, как я в трактире поил его, совсем было другое лицо у человека”, подумал Митя влезая. С крылечка спустился вниз и Трифон Борисович. У ворот столпились люди, мужики, бабы, ямщики, все уставились на Митю. | Mitya would have said something more, but he broke off and went out. He was at once surrounded by men who kept a constant watch on him. At the bottom of the steps to which he had driven up with such a dash the day before with Andrey’s three horses, two carts stood in readiness. Mavriky Mavrikyevitch, a sturdy, thick‐set man with a wrinkled face, was annoyed about something, some sudden irregularity. He was shouting angrily. He asked Mitya to get into the cart with somewhat excessive surliness. “When I stood him drinks in the tavern, the man had quite a different face,” thought Mitya, as he got in. At the gates there was a crowd of people, peasants, women and drivers. Trifon Borissovitch came down the steps too. All stared at Mitya. |
| – Прощайте, божьи люди! – крикнул им вдруг с телеги Митя. | “Forgive me at parting, good people!” Mitya shouted suddenly from the cart. |
| – И нас прости, – раздались два-три голоса. | “Forgive us too!” he heard two or three voices. |
| – Прощай и ты, Трифон Борисыч! | “Good‐by to you, too, Trifon Borissovitch!” |
| Но Трифон Борисыч даже не обернулся, может быть уж очень был занят. Он тоже чего-то кричал и суетился. Оказалось, что на второй телеге, на которой должны были сопровождать Маврикия Маврикиевича двое сотских, еще не все было в исправности. Мужиченко, которого нарядили было на вторую тройку, натягивал зипунишко и крепко спорил, что ехать не ему, а Акиму. Но Акима не было; за ним побежали; мужиченко настаивал и молил обождать. | But Trifon Borissovitch did not even turn round. He was, perhaps, too busy. He, too, was shouting and fussing about something. It appeared that everything was not yet ready in the second cart, in which two constables were to accompany Mavriky Mavrikyevitch. The peasant who had been ordered to drive the second cart was pulling on his smock, stoutly maintaining that it was not his turn to go, but Akim’s. But Akim was not to be seen. They ran to look for him. The peasant persisted and besought them to wait. |
| – Ведь это народ-то у нас, Маврикий Маврикиевич, совсем без стыда! – восклицал Трифон Борисыч. – Тебе Аким третьего дня дал четвертак денег, ты их пропил, а теперь кричишь. Доброте только вашей удивляюсь с нашим подлым народом, Маврикий Маврикиевич, только это одно скажу! | “You see what our peasants are, Mavriky Mavrikyevitch. They’ve no shame!” exclaimed Trifon Borissovitch. “Akim gave you twenty‐five copecks the day before yesterday. You’ve drunk it all and now you cry out. I’m simply surprised at your good‐nature, with our low peasants, Mavriky Mavrikyevitch, that’s all I can say.” Akirill.com |
| – Да зачем нам вторую тройку? – вступился было Митя, – поедем на одной, Маврикий Маврикич, небось не взбунтуюсь, не убегу от тебя, к чему конвой! | “But what do we want a second cart for?” Mitya put in. “Let’s start with the one, Mavriky Mavrikyevitch. I won’t be unruly, I won’t run away from you, old fellow. What do we want an escort for?” |
| – А извольте, сударь, уметь со мной говорить, если еще не научены, я вам не ты, не извольте тыкать-с, да и советы на другой раз сберегите… – свирепо отрезал вдруг Мите Маврикий Маврикиевич, точно обрадовался сердце сорвать. | “I’ll trouble you, sir, to learn how to speak to me if you’ve never been taught. I’m not ‘old fellow’ to you, and you can keep your advice for another time!” Mavriky Mavrikyevitch snapped out savagely, as though glad to vent his wrath. |
| Митя примолк. Он весь покраснел. Чрез мгновение ему стало вдруг очень холодно. Дождь перестал, но мутное небо все было обтянуто облаками, дул резкий ветер прямо в лицо. “Озноб что ли со мной”, подумал Митя, передернув плечами. Наконец влез в телегу и Маврикий Маврикиевич, уселся грузно, широко и, как бы не заметив, крепко потеснил собою Митю. Правда, он был не в духе, и ему сильно не нравилось возложенное на него поручение. | Mitya was reduced to silence. He flushed all over. A moment later he felt suddenly very cold. The rain had ceased, but the dull sky was still overcast with clouds, and a keen wind was blowing straight in his face. “I’ve taken a chill,” thought Mitya, twitching his shoulders. At last Mavriky Mavrikyevitch, too, got into the cart, sat down heavily, and, as though without noticing it, squeezed Mitya into the corner. It is true that he was out of humor and greatly disliked the task that had been laid upon him. |
| – Прощай, Трифон Борисыч! – крикнул опять Митя, и сам почувствовал, что не от добродушия теперь закричал, а со злости, против воли крикнул. Но Трифон Борисыч стоял гордо, заложив назад обе руки и прямо уставясь на Митю, глядел строго и сердито и Мите ничего не ответил. | “Good‐by, Trifon Borissovitch!” Mitya shouted again, and felt himself, that he had not called out this time from good‐nature, but involuntarily, from resentment. But Trifon Borissovitch stood proudly, with both hands behind his back, and staring straight at Mitya with a stern and angry face, he made no reply. |
| – Прощайте, Дмитрий Федорович, прощайте! – раздался вдруг голос Калганова. вдруг откуда-то выскочившего. Подбежав к телеге, он протянул Мите руку. Был он без фуражки. Митя успел еще схватить и пожать его руку. | “Good‐by, Dmitri Fyodorovitch, good‐by!” he heard all at once the voice of Kalganov, who had suddenly darted out. Running up to the cart he held out his hand to Mitya. He had no cap on. Mitya had time to seize and press his hand. |
| – Прощай, милый человек, не забуду великодушия! – горячо воскликнул он. Но телега тронулась, и руки их разнялись. Зазвенел колокольчик – увезли Митю. | “Good‐by, dear fellow! I shan’t forget your generosity,” he cried warmly. But the cart moved and their hands parted. The bell began ringing and Mitya was driven off. |
| А Калганов забежал в сени, сел в углу, нагнул голову, закрыл руками лицо и заплакал, долго так сидел и плакал, – плакал, точно был еще маленький мальчик, а не двадцатилетний уже молодой человек. О, он верил в виновность Мити почти вполне! “Что же это за люди, какие же после того могут быть люди!” бессвязно восклицал он в горьком унынии, почти в отчаянии. Не хотелось даже и жить ему в ту минуту на свете. “Стоит ли, стоит ли!” восклицал огорченный юноша. | Kalganov ran back, sat down in a corner, bent his head, hid his face in his hands, and burst out crying. For a long while he sat like that, crying as though he were a little boy instead of a young man of twenty. Oh, he believed almost without doubt in Mitya’s guilt. “What are these people? What can men be after this?” he exclaimed incoherently, in bitter despondency, almost despair. At that moment he had no desire to live. “Is it worth it? Is it worth it?” exclaimed the boy in his grief. |
| * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. * | Part IV |
| КНИГА ДЕСЯТАЯ. | Book X |
| МАЛЬЧИКИ | The Boys |
| I. КОЛЯ КРАСОТКИН. | Chapter I. Kolya Krassotkin |
| Ноябрь в начале. У нас стал мороз градусов в одиннадцать, а с ним гололедица. На мерзлую землю упало в ночь немного сухого снегу, и ветер “сухой и острый” подымает его и метет по скучным улицам нашего городка и особенно по базарной площади. Утро мутное, но снежок перестал. Не далеко от площади, поблизости от лавки Плотниковых, стоит небольшой. очень чистенький и снаружи и снутри домик вдовы чиновника Красоткиной. Сам губернский секретарь Красоткин помер уже очень давно, тому назад почти четырнадцать лет, но вдова его. тридцатилетняя и до сих пор еще весьма смазливая собою дамочка, жива и живет в своем чистеньком домике “своим капиталом”. Живет она честно и робко, характера нежного, но довольно веселого. Осталась она после мужа лет восемнадцати, прожив с ним всего лишь около году и только что родив ему сына. С тех пор, с самой его смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка – мальчика Коли, и хоть любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж конечно перенесла с ним несравненно больше страданий, чем выжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что он заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится и проч., и проч. Когда же Коля стал ходить в школу и потом в нашу прогимназию, то мать бросилась изучать вместе с ним все науки, чтобы помогать ему и репетировать с ним уроки, бросилась знакомиться с учителями и с их женами, ласкала даже товарищей Коли школьников, и лисила пред ними, чтобы не трогали Колю, не насмехались над ним, не прибили его. Довела до того, что мальчишки и в самом деле стали было чрез нее над ним насмехаться и начали дразнить его тем, что он маменькин сынок. Но мальчик сумел отстоять себя. Был он смелый мальчишка, “ужасно сильный”, как пронеслась и скоро утвердилась молва о нем в классе, был ловок, характера упорного, духа дерзкого и предприимчивого. Учился он хорошо, и шла даже молва, что он и из арифметики и из всемирной истории собьет самого учителя Дарданелова. Но мальчик хоть и смотрел на всех свысока, вздернув носик, но товарищем был хорошим и не превозносился. Уважение школьников принимал как должное, но держал себя дружелюбно. Главное, знал меру, умел при случае сдержать себя самого, а в отношениях к начальству никогда не переступал некоторой последней и заветной черты, за которою уже проступок не может быть терпим, обращаясь в беспорядок, бунт и в беззаконие. И однако он очень, очень не прочь был пошалить при всяком удобном случае, пошалить как самый последний мальчишка, и не столько пошалить, сколько что-нибудь намудрить, начудесить, задать “экстрафеферу”, шику, порисоваться. Главное, был очень самолюбив. Даже свою маму сумел поставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почти деспотически. Она и подчинилась, о, давно уже подчинилась, и лишь не могла ни за что перенести одной только мысли, что мальчик ее “мало любит”. Ей беспрерывно казалось, что Коля к ней “бесчувствен”, и бывали случаи, что она, обливаясь истерическими слезами, начинала упрекать его в холодности. Мальчик этого не любил, и чем более требовали от него сердечных излияний, тем как бы нарочно становился неподатливее. Но происходило это у него не нарочно, а невольно, – таков уж был характер. Мать ошибалась: маму свою он очень любил, а не любил только “телячьих нежностей”, как выражался он на своем школьническом языке. После отца остался шкап, в котором хранилось несколько книг; Коля любил читать и про себя прочел уже некоторые из них. Мать этим не смущалась и только дивилась иногда, как это мальчик вместо того, чтоб идти играть, простаивает у шкапа по целым часам над какою-нибудь книжкой. И таким образом Коля прочел кое-что, чего бы ему нельзя еще было давать читать в его возрасте. Впрочем в последнее время, хоть мальчик и не любил переходить в своих шалостях известной черты, но начались шалости, испугавшие мать не на шутку, – правда, не безнравственные какие-нибудь, зато отчаянные, головорезные. Как раз в это лето, в июле месяце, во время вакаций, случилось так, что маменька с сынком отправились погостить на недельку в другой уезд, за семьдесят верст, к одной дальней родственнице, муж которой служил на станции железной дороги (той самой, ближайшей от нашего города станции, с которой Иван Федорович Карамазов месяц спустя отправился в Москву). Там Коля начал с того, что оглядел железную дорогу в подробности, изучил распорядки, понимая, что новыми знаниями своими может блеснуть, возвратясь домой, между школьниками своей прогимназии. Но нашлись там как раз в то время и еще несколько мальчиков, с которыми он и сошелся: одни из них проживали на станции, другие по соседству, – всего молодого народа от двенадцати до пятнадцати лет сошлось человек шесть или семь, а из них двое случились и из нашего городка. Мальчики вместе играли, шалили, и вот на четвертый или на пятый день гощения на станции состоялось между глупою молодежью одно преневозможное пари в два рубля, именно: Коля, почти изо всех младший, а потому несколько презираемый старшими, из самолюбия или из беспардонной отваги, предложил, что он, ночью, когда придет одиннадцатичасовой поезд, ляжет между рельсами ничком и пролежит недвижимо, пока поезд пронесется над ним на всех парах. Правда, сделано было предварительное изучение, из которого оказалось, что действительно можно так протянуться и сплющиться вдоль между рельсами, что поезд конечно пронесется и не заденет лежащего, но однако же каково пролежать! Коля стоял твердо, что пролежит. Над ним сначала смеялись, звали лгунишкой, фанфароном, но тем пуще его подзадорили. Главное, эти пятнадцатилетние слишком уж задирали пред ним нос и сперва даже не хотели считать его товарищем, как “маленького”, что было уже нестерпимо обидно. И вот решено было отправиться с вечера за версту от станции, чтобы поезд, снявшись со станции, успел уже совсем разбежаться. Мальчишки собрались. Ночь настала безлунная, не то что темная, а почти черная. В надлежащий час Коля лег между рельсами. Пятеро остальных, державших пари, с замиранием сердца, а наконец в страхе и с раскаянием, ждали внизу насыпи подле дороги в кустах. Наконец загремел вдали поезд, снявшийся со станции. Засверкали из тьмы два красные фонаря, загрохотало приближающееся чудовище. “Беги, беги долой с рельсов!” – закричали Коле из кустов умиравшие от страха мальчишки, но было уже поздно: поезд наскакал и промчался мимо. Мальчишки бросились к Коле: он лежал недвижимо. Они стали его теребить, начали подымать. Он вдруг поднялся и молча сошел с насыпь. Сойдя вниз, он объявил, что нарочно лежал как без чувств, чтоб их испугать, но правда была в том, что он и в самом деле лишился чувств, как и признался потом сам, уже долго спустя, своей маме. Таким образом слава “отчаянного” за ним укрепилась навеки. Воротился он домой на станцию бледный как полотно. На другой день заболел слегка нервною лихорадкой, но духом был ужасно весел, рад и доволен. Происшествие огласилось не сейчас, а уже в нашем городе, проникло в прогимназию и достигло до ее начальства. Но тут маменька Коли бросилась молить начальство за своего мальчика и кончила тем, что его отстоял и упросил за него уважаемый и влиятельный учитель Дарданелов, и дело оставили втуне, как не бывшее вовсе. Этот Дарданелов, человек холостой и не старый, был страстно и уже многолетне влюблен в госпожу Красоткину, и уже раз, назад тому с год, почтительнейше и замирая от страха и деликатности, рискнул было предложить ей свою руку, но она наотрез отказала, считая согласие изменой своему мальчику, хотя Дарданелов, по некоторым таинственным признакам, даже может быть имел бы некоторое право мечтать, что он не совсем противен прелестной, но уже слишком целомудренной и нежной вдовице. Сумасшедшая шалость Коли кажется пробила лед, и Дарданелову за его заступничество сделан был намек о надежде, правда отдаленный, но и сам Дарданелов был феноменом чистоты и деликатности, а потому с него и того было покамест довольно для полноты его счастия. Мальчика он любил, хотя считал бы унизительным пред ним заискивать, и относился к нему в классах строго и требовательно. Но Коля и сам держал его на почтительном расстоянии, уроки готовил отлично, был в классе вторым учеником, обращался к Дарданелову сухо, и весь класс твердо верил, что во всемирной истории Коля так силен, что “собьет” самого Дарданелова. И действительно Коля задал ему раз вопрос: Кто основал Трою? на что Дарданелов отвечал лишь вообще про народы, их движения и переселения, про глубину времен, про баснословие, но на то, кто именно основал Трою, то есть какие именно лица, ответить не мог, и даже вопрос нашел почему-то праздным и несостоятельным. Но мальчики так и остались в уверенности, что Дарданелов не знает, кто основал Трою. Коля же вычитал об основателях Трои у Смарагдова, хранившегося в шкапе с книгами, который остался после родителя. Кончилось тем, что всех даже мальчиков стало наконец интересовать: Кто ж именно основал Трою, но Красоткин своего секрета не открывал, и слава знания оставалась за ним незыблемо. | It was the beginning of November. There had been a hard frost, eleven degrees Réaumur, without snow, but a little dry snow had fallen on the frozen ground during the night, and a keen dry wind was lifting and blowing it along the dreary streets of our town, especially about the market‐place. It was a dull morning, but the snow had ceased. Not far from the market‐place, close to Plotnikov’s shop, there stood a small house, very clean both without and within. It belonged to Madame Krassotkin, the widow of a former provincial secretary, who had been dead for fourteen years. His widow, still a nice‐looking woman of thirty‐two, was living in her neat little house on her private means. She lived in respectable seclusion; she was of a soft but fairly cheerful disposition. She was about eighteen at the time of her husband’s death; she had been married only a year and had just borne him a son. From the day of his death she had devoted herself heart and soul to the bringing up of her precious treasure, her boy Kolya. Though she had loved him passionately those fourteen years, he had caused her far more suffering than happiness. She had been trembling and fainting with terror almost every day, afraid he would fall ill, would catch cold, do something naughty, climb on a chair and fall off it, and so on and so on. When Kolya began going to school, the mother devoted herself to studying all the sciences with him so as to help him, and go through his lessons with him. She hastened to make the acquaintance of the teachers and their wives, even made up to Kolya’s schoolfellows, and fawned upon them in the hope of thus saving Kolya from being teased, laughed at, or beaten by them. She went so far that the boys actually began to mock at him on her account and taunt him with being a “mother’s darling.” But the boy could take his own part. He was a resolute boy, “tremendously strong,” as was rumored in his class, and soon proved to be the fact; he was agile, strong‐willed, and of an audacious and enterprising temper. He was good at lessons, and there was a rumor in the school that he could beat the teacher, Dardanelov, at arithmetic and universal history. Though he looked down upon every one, he was a good comrade and not supercilious. He accepted his schoolfellows’ respect as his due, but was friendly with them. Above all, he knew where to draw the line. He could restrain himself on occasion, and in his relations with the teachers he never overstepped that last mystic limit beyond which a prank becomes an unpardonable breach of discipline. But he was as fond of mischief on every possible occasion as the smallest boy in the school, and not so much for the sake of mischief as for creating a sensation, inventing something, something effective and conspicuous. He was extremely vain. He knew how to make even his mother give way to him; he was almost despotic in his control of her. She gave way to him, oh, she had given way to him for years. The one thought unendurable to her was that her boy had no great love for her. She was always fancying that Kolya was “unfeeling” to her, and at times, dissolving into hysterical tears, she used to reproach him with his coldness. The boy disliked this, and the more demonstrations of feeling were demanded of him the more he seemed intentionally to avoid them. Yet it was not intentional on his part but instinctive—it was his character. His mother was mistaken; he was very fond of her. He only disliked “sheepish sentimentality,” as he expressed it in his schoolboy language. There was a bookcase in the house containing a few books that had been his father’s. Kolya was fond of reading, and had read several of them by himself. His mother did not mind that and only wondered sometimes at seeing the boy stand for hours by the bookcase poring over a book instead of going to play. And in that way Kolya read some things unsuitable for his age. Though the boy, as a rule, knew where to draw the line in his mischief, he had of late begun to play pranks that caused his mother serious alarm. It is true there was nothing vicious in what he did, but a wild mad recklessness. It happened that July, during the summer holidays, that the mother and son went to another district, forty‐five miles away, to spend a week with a distant relation, whose husband was an official at the railway station (the very station, the nearest one to our town, from which a month later Ivan Fyodorovitch Karamazov set off for Moscow). There Kolya began by carefully investigating every detail connected with the railways, knowing that he could impress his schoolfellows when he got home with his newly acquired knowledge. But there happened to be some other boys in the place with whom he soon made friends. Some of them were living at the station, others in the neighborhood; there were six or seven of them, all between twelve and fifteen, and two of them came from our town. The boys played together, and on the fourth or fifth day of Kolya’s stay at the station, a mad bet was made by the foolish boys. Kolya, who was almost the youngest of the party and rather looked down upon by the others in consequence, was moved by vanity or by reckless bravado to bet them two roubles that he would lie down between the rails at night when the eleven o’clock train was due, and would lie there without moving while the train rolled over him at full speed. It is true they made a preliminary investigation, from which it appeared that it was possible to lie so flat between the rails that the train could pass over without touching, but to lie there was no joke! Kolya maintained stoutly that he would. At first they laughed at him, called him a little liar, a braggart, but that only egged him on. What piqued him most was that these boys of fifteen turned up their noses at him too superciliously, and were at first disposed to treat him as “a small boy,” not fit to associate with them, and that was an unendurable insult. And so it was resolved to go in the evening, half a mile from the station, so that the train might have time to get up full speed after leaving the station. The boys assembled. It was a pitch‐dark night without a moon. At the time fixed, Kolya lay down between the rails. The five others who had taken the bet waited among the bushes below the embankment, their hearts beating with suspense, which was followed by alarm and remorse. At last they heard in the distance the rumble of the train leaving the station. Two red lights gleamed out of the darkness; the monster roared as it approached. “Run, run away from the rails,” the boys cried to Kolya from the bushes, breathless with terror. But it was too late: the train darted up and flew past. The boys rushed to Kolya. He lay without moving. They began pulling at him, lifting him up. He suddenly got up and walked away without a word. Then he explained that he had lain there as though he were insensible to frighten them, but the fact was that he really had lost consciousness, as he confessed long after to his mother. In this way his reputation as “a desperate character,” was established for ever. He returned home to the station as white as a sheet. Next day he had a slight attack of nervous fever, but he was in high spirits and well pleased with himself. The incident did not become known at once, but when they came back to the town it penetrated to the school and even reached the ears of the masters. But then Kolya’s mother hastened to entreat the masters on her boy’s behalf, and in the end Dardanelov, a respected and influential teacher, exerted himself in his favor, and the affair was ignored. Dardanelov was a middle‐aged bachelor, who had been passionately in love with Madame Krassotkin for many years past, and had once already, about a year previously, ventured, trembling with fear and the delicacy of his sentiments, to offer her most respectfully his hand in marriage. But she refused him resolutely, feeling that to accept him would be an act of treachery to her son, though Dardanelov had, to judge from certain mysterious symptoms, reason for believing that he was not an object of aversion to the charming but too chaste and tender‐hearted widow. Kolya’s mad prank seemed to have broken the ice, and Dardanelov was rewarded for his intercession by a suggestion of hope. The suggestion, it is true, was a faint one, but then Dardanelov was such a paragon of purity and delicacy that it was enough for the time being to make him perfectly happy. He was fond of the boy, though he would have felt it beneath him to try and win him over, and was severe and strict with him in class. Kolya, too, kept him at a respectful distance. He learned his lessons perfectly; he was second in his class, was reserved with Dardanelov, and the whole class firmly believed that Kolya was so good at universal history that he could “beat” even Dardanelov. Kolya did indeed ask him the question, “Who founded Troy?” to which Dardanelov had made a very vague reply, referring to the movements and migrations of races, to the remoteness of the period, to the mythical legends. But the question, “Who had founded Troy?” that is, what individuals, he could not answer, and even for some reason regarded the question as idle and frivolous. But the boys remained convinced that Dardanelov did not know who founded Troy. Kolya had read of the founders of Troy in Smaragdov, whose history was among the books in his father’s bookcase. In the end all the boys became interested in the question, who it was that had founded Troy, but Krassotkin would not tell his secret, and his reputation for knowledge remained unshaken. |
| После случая на железной дороге, у Коли в отношениях к матери произошла некоторая перемена. Когда Анна Федоровна (вдова Красоткина) узнала о подвиге сынка, то чуть не сошла с ума от ужаса. С ней сделались такие страшные истерические припадки, продолжавшиеся с перемежками несколько дней, что испуганный уже серьезно Коля дал ей честное и благородное слово, что подобных шалостей уже никогда не повторится. Он поклялся на коленях пред образом и поклялся памятью отца, как потребовала сама госпожа Красоткина, при чем “мужественный” Коля сам расплакался как шестилетний мальчик от “чувств”, и мать и сын во весь тот день бросались друг к другу в объятия и плакали сотрясаясь. | After the incident on the railway a certain change came over Kolya’s attitude to his mother. When Anna Fyodorovna (Madame Krassotkin) heard of her son’s exploit, she almost went out of her mind with horror. She had such terrible attacks of hysterics, lasting with intervals for several days, that Kolya, seriously alarmed at last, promised on his honor that such pranks should never be repeated. He swore on his knees before the holy image, and swore by the memory of his father, at Madame Krassotkin’s instance, and the “manly” Kolya burst into tears like a boy of six. And all that day the mother and son were constantly rushing into each other’s arms sobbing. |
| На другой день Коля проснулся попрежнему “бесчувственным”, однако стал молчаливее, скромнее, строже, задумчивее. Правда, месяца чрез полтора он опять было попался в одной шалости, и имя его сделалось даже известным нашему мировому судье, но шалость была уже совсем в другом роде, даже смешная и глупенькая, да и не сам он, как оказалось, совершил ее, а только очутился в нее замешанным. Но об этом как-нибудь после. Мать продолжала трепетать и мучиться, а Дарданелов по мере тревог ее все более и более воспринимал надежду. Надо заметить, что Коля понимал и разгадывал с этой стороны Дарданелова и уж, разумеется, глубоко презирал его за его “чувства”; прежде даже имел неделикатность выказывать это презрение свое пред матерью, отдаленно намекая ей, что понимает, чего добивается Дарданелов. Но после случая на железной дороге он и на этот счет изменил свое поведение: намеков себе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове при матери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельною благодарностью в сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато при малейшем, самом нечаянном слове даже от постороннего какого-нибудь гостя о Дарданелове, если при этом находился Коля, вдруг вся вспыхивала от стыда как роза. Коля же в эти мгновения или смотрел нахмуренно в окно, или разглядывал, не просят ли у него сапоги каши, или свирепо звал “Перезвона”, лохматую, довольно большую и паршивую собаку, которую с месяц вдруг откуда-то приобрел, втащил в дом и держал почему-то в секрете в комнатах, никому ее не показывая из товарищей. Тиранил же ужасно, обучая ее всяким штукам и наукам, и довел бедную собаку до того, что та выла без него, когда он отлучался в классы, а когда приходил, визжала от восторга, скакала как полоумная, служила, валилась на землю и притворялась мертвою и проч., словом, показывала все штуки, которым ее обучили, уже не по требованию, а единственно от пылкости своих восторженных чувств и благодарного сердца. Akirill.com | Next day Kolya woke up as “unfeeling” as before, but he had become more silent, more modest, sterner, and more thoughtful. Six weeks later, it is true, he got into another scrape, which even brought his name to the ears of our Justice of the Peace, but it was a scrape of quite another kind, amusing, foolish, and he did not, as it turned out, take the leading part in it, but was only implicated in it. But of this later. His mother still fretted and trembled, but the more uneasy she became, the greater were the hopes of Dardanelov. It must be noted that Kolya understood and divined what was in Dardanelov’s heart and, of course, despised him profoundly for his “feelings”; he had in the past been so tactless as to show this contempt before his mother, hinting vaguely that he knew what Dardanelov was after. But from the time of the railway incident his behavior in this respect also was changed; he did not allow himself the remotest allusion to the subject and began to speak more respectfully of Dardanelov before his mother, which the sensitive woman at once appreciated with boundless gratitude. But at the slightest mention of Dardanelov by a visitor in Kolya’s presence, she would flush as pink as a rose. At such moments Kolya would either stare out of the window scowling, or would investigate the state of his boots, or would shout angrily for “Perezvon,” the big, shaggy, mangy dog, which he had picked up a month before, brought home, and kept for some reason secretly indoors, not showing him to any of his schoolfellows. He bullied him frightfully, teaching him all sorts of tricks, so that the poor dog howled for him whenever he was absent at school, and when he came in, whined with delight, rushed about as if he were crazy, begged, lay down on the ground pretending to be dead, and so on; in fact, showed all the tricks he had taught him, not at the word of command, but simply from the zeal of his excited and grateful heart. |
| Кстати я и забыл упомянуть, что Коля Красоткин был тот самый мальчик, которого знакомый уже читателю мальчик Илюша, сын отставного штабс-капитана Снегирева, пырнул перочинным ножичком в бедро, заступаясь за отца, которого школьники задразнили “мочалкой”. | I have forgotten, by the way, to mention that Kolya Krassotkin was the boy stabbed with a penknife by the boy already known to the reader as the son of Captain Snegiryov. Ilusha had been defending his father when the schoolboys jeered at him, shouting the nickname “wisp of tow.” |
| II. ДЕТВОРА. | Chapter II. Children |
| Итак, в то морозное и сиверкое ноябрьское утро, мальчик Коля Красоткин сидел дома. Было воскресенье, и классов не было. Но пробило уже одиннадцать часов, а ему непременно надо было идти со двора “по одному весьма важному делу”, а между тем он во всем доме оставался один и решительно как хранитель его, потому что так случилось, что все его старшие обитатели, по некоторому экстренному и оригинальному обстоятельству, отлучились со двора. В доме вдовы Красоткиной. чрез сени от квартиры, которую занимала она сама, отдавалась еще одна и единственная в доме квартирка из двух маленьких комнат внаймы, и занимала ее докторша с двумя малолетними детьми. Эта докторша была одних лет с Анной Федоровной и большая ее приятельница, сам же доктор вот уже с год заехал куда-то сперва в Оренбург, а потом в Ташкент, и уже с полгода как от него не было ни слуху, ни духу, так что если бы не дружба с г-жою Красоткиной, несколько смягчавшая горе оставленной докторши, то она решительно бы истекла от этого горя слезами. И вот надобно же было так случиться к довершению всех угнетений судьбы, что в эту же самую ночь, с субботы на воскресенье, Катерина, единственная служанка докторши, вдруг и совсем неожиданно для своей барыни объявила ей, что намерена родить к утру ребеночка. Как случилось, что никто этого не заметил заранее, было для всех почти чудом. Пораженная докторша рассудила, пока есть еще время, свезти Катерину в одно приспособленное к подобным случаям в нашем городке заведение у повивальной бабушки. Так как служанкою этой она очень дорожила, то немедленно и исполнила свой проект, отвезла ее и, сверх того, осталась там при ней. Затем уже утром понадобилось почему-то все дружеское участие и помощь самой г-жи Красоткиной, которая при этом случае могла кого-то о чем-то попросить и оказать какое-то покровительство. Таким образом, обе дамы были в отлучке, служанка же самой г-жи Красоткиной, баба Агафья, ушла на базар, и Коля очутился таким образом на время хранителем и караульщиком “пузырей”, то есть мальчика и девочки докторши, оставшихся одинешенькими. Караулить дом Коля не боялся, с ним к тому же был Перезвон, которому повелено было лежать ничком в передней под лавкой “без движений”, и который именно поэтому каждый раз, как входил в переднюю расхаживавший по комнатам Коля, вздрагивал головой и давал два твердые и заискивающие удара хвостом по полу, но увы, призывного свиста не раздавалось. Коля грозно взглядывал на несчастного пса, и тот опять замирал в послушном оцепенении. Но если что смущало Колю, то единственно “пузыри”. На нечаянное приключение с Катериной он, разумеется, смотрел с самым глубоким презрением, но осиротевших пузырей он очень любил, и уже снес им какую-то детскую книжку. Настя, старшая девочка, восьми уже лег, умела читать, а младший пузырь, семилетний мальчик Костя очень любил слушать, когда Настя ему читает. Разумеется, Красоткин мог бы их занять интереснее, то есть поставить обоих рядом и начать с ними играть в солдаты, или прятаться по всему дому. Это он не раз уже делал прежде и не брезгал делать, так что даже в классе у них разнеслось было раз, что Красоткин у себя дома играет с маленькими жильцами своими в лошадки, прыгает за пристяжную и гнет голову, но Красоткин гордо отпарировал это обвинение, выставив на вид, что со сверстниками, с тринадцатилетними, действительно было бы позорно играть “в наш век” в лошадки, но что он делает это для “пузырей”, потому что их любят, а в чувствах его никто не смеет у него спрашивать отчета. Зато и обожали же его оба “пузыря”. Но на сей раз было не до игрушек. Ему предстояло одно очень важное собственное дело, и на вид какое-то почти даже таинственное, между тем время уходило, а Агафья, – на которую можно бы было оставить детей, все еще не хотела возвратиться с базара. Он несколько раз уже переходил чрез сени, отворял дверь к докторше и озабоченно оглядывал “пузырей”, которые, по его приказанию, сидели за книжкой, и каждый раз, как он отворял дверь, молча улыбались ему во весь рот, ожидая, что вот он войдет и сделает что-нибудь прекрасное и забавное. Но Коля был в душевной тревоге и не входил. Наконец пробило одиннадцать, и он твердо и окончательно решил, что если чрез десять минут “проклятая” Агафья не воротится, то он уйдет со двора, ее не дождавшись, разумеется, взяв с “пузырей” слово, что они без него не струсят, не нашалят и не будут от страха плакать. В этих мыслях он оделся в свое ватное зимнее пальтишко с меховым воротником из какого-то котика, навесил через плечо свою сумку и, несмотря на прежние неоднократные мольбы матери, чтоб он по “такому холоду”, выходя со двора, всегда надевал калошки, только с презрением посмотрел на них, проходя чрез переднюю, и вышел в одних сапогах. Перезвон, завидя его одетым, начал было усиленно стучать хвостом по полу, нервно подергиваясь всем телом, и даже испустил было жалобный вой, но Коля, при виде такой страстной стремительности своего пса, заключил, что это вредит дисциплине, и хоть минуту, а выдержал его еще под лавкой, и, уже отворив только дверь в сени, вдруг свистнул его. Пес вскочил как сумасшедший, и бросился скакать пред ним от восторга. Перейдя сени, Коля отворил дверь к “пузырям”. Оба попрежнему сидели за столиком, но уже не читали, а жарко о чем-то спорили. Эти детки часто друг с другом спорили о разных вызывающих житейских предметах, при чем Настя, как старшая, всегда одерживала верх; Костя же, если не соглашался с нею, то всегда почти шел апеллировать к Коле Красоткину, и уж как тот решал, так оно и оставалось в виде абсолютного приговора для всех сторон. На этот раз спор “пузырей” несколько заинтересовал Красоткина, и он остановился в дверях послушать. Детки видели, что он слушает, и тем еще с большим азартом продолжали свое препирание. | And so on that frosty, snowy, and windy day in November, Kolya Krassotkin was sitting at home. It was Sunday and there was no school. It had just struck eleven, and he particularly wanted to go out “on very urgent business,” but he was left alone in charge of the house, for it so happened that all its elder inmates were absent owing to a sudden and singular event. Madame Krassotkin had let two little rooms, separated from the rest of the house by a passage, to a doctor’s wife with her two small children. This lady was the same age as Anna Fyodorovna, and a great friend of hers. Her husband, the doctor, had taken his departure twelve months before, going first to Orenburg and then to Tashkend, and for the last six months she had not heard a word from him. Had it not been for her friendship with Madame Krassotkin, which was some consolation to the forsaken lady, she would certainly have completely dissolved away in tears. And now, to add to her misfortunes, Katerina, her only servant, was suddenly moved the evening before to announce, to her mistress’s amazement, that she proposed to bring a child into the world before morning. It seemed almost miraculous to every one that no one had noticed the probability of it before. The astounded doctor’s wife decided to move Katerina while there was still time to an establishment in the town kept by a midwife for such emergencies. As she set great store by her servant, she promptly carried out this plan and remained there looking after her. By the morning all Madame Krassotkin’s friendly sympathy and energy were called upon to render assistance and appeal to some one for help in the case. So both the ladies were absent from home, the Krassotkins’ servant, Agafya, had gone out to the market, and Kolya was thus left for a time to protect and look after “the kids,” that is, the son and daughter of the doctor’s wife, who were left alone. Kolya was not afraid of taking care of the house, besides he had Perezvon, who had been told to lie flat, without moving, under the bench in the hall. Every time Kolya, walking to and fro through the rooms, came into the hall, the dog shook his head and gave two loud and insinuating taps on the floor with his tail, but alas! the whistle did not sound to release him. Kolya looked sternly at the luckless dog, who relapsed again into obedient rigidity. The one thing that troubled Kolya was “the kids.” He looked, of course, with the utmost scorn on Katerina’s unexpected adventure, but he was very fond of the bereaved “kiddies,” and had already taken them a picture‐book. Nastya, the elder, a girl of eight, could read, and Kostya, the boy, aged seven, was very fond of being read to by her. Krassotkin could, of course, have provided more diverting entertainment for them. He could have made them stand side by side and played soldiers with them, or sent them hiding all over the house. He had done so more than once before and was not above doing it, so much so that a report once spread at school that Krassotkin played horses with the little lodgers at home, prancing with his head on one side like a trace‐horse. But Krassotkin haughtily parried this thrust, pointing out that to play horses with boys of one’s own age, boys of thirteen, would certainly be disgraceful “at this date,” but that he did it for the sake of “the kids” because he liked them, and no one had a right to call him to account for his feelings. The two “kids” adored him. But on this occasion he was in no mood for games. He had very important business of his own before him, something almost mysterious. Meanwhile time was passing and Agafya, with whom he could have left the children, would not come back from market. He had several times already crossed the passage, opened the door of the lodgers’ room and looked anxiously at “the kids” who were sitting over the book, as he had bidden them. Every time he opened the door they grinned at him, hoping he would come in and would do something delightful and amusing. But Kolya was bothered and did not go in. At last it struck eleven and he made up his mind, once for all, that if that “damned” Agafya did not come back within ten minutes he should go out without waiting for her, making “the kids” promise, of course, to be brave when he was away, not to be naughty, not to cry from fright. With this idea he put on his wadded winter overcoat with its catskin fur collar, slung his satchel round his shoulder, and, regardless of his mother’s constantly reiterated entreaties that he would always put on goloshes in such cold weather, he looked at them contemptuously as he crossed the hall and went out with only his boots on. Perezvon, seeing him in his outdoor clothes, began tapping nervously, yet vigorously, on the floor with his tail. Twitching all over, he even uttered a plaintive whine. But Kolya, seeing his dog’s passionate excitement, decided that it was a breach of discipline, kept him for another minute under the bench, and only when he had opened the door into the passage, whistled for him. The dog leapt up like a mad creature and rushed bounding before him rapturously. Kolya opened the door to peep at “the kids.” They were both sitting as before at the table, not reading but warmly disputing about something. The children often argued together about various exciting problems of life, and Nastya, being the elder, always got the best of it. If Kostya did not agree with her, he almost always appealed to Kolya Krassotkin, and his verdict was regarded as infallible by both of them. This time the “kids’” discussion rather interested Krassotkin, and he stood still in the passage to listen. The children saw he was listening and that made them dispute with even greater energy. |
| – Никогда, никогда я не поверю, – горячо лепетала Настя, – что маленьких деток повивальные бабушки находят в огороде между грядками с капустой. Теперь уж зима, и никаких грядок нет, и бабушка не могла принести Катерине дочку. | “I shall never, never believe,” Nastya prattled, “that the old women find babies among the cabbages in the kitchen‐garden. It’s winter now and there are no cabbages, and so the old woman couldn’t have taken Katerina a daughter.” |
| – Фью! – присвистнул про себя Коля. | Kolya whistled to himself. |
| – Или вот как: они приносят откуда-нибудь, но только тем, которые замуж выходят. | “Or perhaps they do bring babies from somewhere, but only to those who are married.” |
| Костя пристально смотрел на Настю, глубокомысленно слушал и соображал. | Kostya stared at Nastya and listened, pondering profoundly. |
| – Настя, какая ты дура, – произнес он наконец твердо и не горячась, – какой же может быть у Катерины ребеночек, когда она не замужем? | “Nastya, how silly you are!” he said at last, firmly and calmly. “How can Katerina have a baby when she isn’t married?” |
| Настя ужасно загорячилась. | Nastya was exasperated. |
| – Ты ничего не понимаешь, – раздражительно оборвала она, – может у нее муж был, но только в тюрьме сидит, а она вот и родила. | “You know nothing about it,” she snapped irritably. “Perhaps she has a husband, only he is in prison, so now she’s got a baby.” |
| – Да разве у нее муж в тюрьме сидит? – важно осведомился положительный Костя. | “But is her husband in prison?” the matter‐of‐fact Kostya inquired gravely. |
| – Или вот что, – стремительно перебила Настя, совершенно бросив и забыв свою первую гипотезу: – у нее нет мужа, это ты прав, но она хочет выйти замуж, вот и стала думать, как выйдет замуж, и все думала, все думала, и до тех пор думала, что вот он у ней и стал не муж, а ребеночек. | “Or, I tell you what,” Nastya interrupted impulsively, completely rejecting and forgetting her first hypothesis. “She hasn’t a husband, you are right there, but she wants to be married, and so she’s been thinking of getting married, and thinking and thinking of it till now she’s got it, that is, not a husband but a baby.” |
| – Ну разве так, – согласился совершенно побежденный Костя, – а ты этого раньше не сказала, так как же я мог знать. | “Well, perhaps so,” Kostya agreed, entirely vanquished. “But you didn’t say so before. So how could I tell?” |
| – Ну, детвора, – произнес Коля, шагнув к ним в комнату, – опасный вы, я вижу, народ! | “Come, kiddies,” said Kolya, stepping into the room. “You’re terrible people, I see.” |
| – И Перезвон с вами? – осклабился Костя и начал прищелкивать пальцами и звать Перезвона. | “And Perezvon with you!” grinned Kostya, and began snapping his fingers and calling Perezvon. |
| – Пузыри, я в затруднении, – начал важно Красоткин, – и вы должны мне помочь: Агафья конечно ногу сломала, потому что до сих пор не является, это решено и подписано, мне же необходимо со двора. Отпустите вы меня али нет? | “I am in a difficulty, kids,” Krassotkin began solemnly, “and you must help me. Agafya must have broken her leg, since she has not turned up till now, that’s certain. I must go out. Will you let me go?” |
| Дети озабоченно переглянулись друг с другом, осклабившиеся лица их стали выражать беспокойство. Они впрочем еще не понимали вполне, чего от них добиваются. | The children looked anxiously at one another. Their smiling faces showed signs of uneasiness, but they did not yet fully grasp what was expected of them. |
| – Шалить без меня не будете? Не полезете на шкап, не сломаете ног? Не заплачете от страха одни? | “You won’t be naughty while I am gone? You won’t climb on the cupboard and break your legs? You won’t be frightened alone and cry?” |
| На лицах детей выразилась страшная тоска. | A look of profound despondency came into the children’s faces. |
| – А я бы вам за то мог вещицу одну показать, пушечку медную, из которой можно стрелять настоящим порохом. | “And I could show you something as a reward, a little copper cannon which can be fired with real gunpowder.” |
| Лица деток мгновенно прояснились. | The children’s faces instantly brightened. |
| – Покажите пушечку, – весь просиявший проговорил Костя. Красоткин запустил руку в свою сумку и, вынув из нее маленькую бронзовую пушечку, поставил ее на стол. | “Show us the cannon,” said Kostya, beaming all over. Krassotkin put his hand in his satchel, and pulling out a little bronze cannon stood it on the table. |
| – То-то покажите! Смотри, на колесках, – прокатил он игрушку по столу, – и стрелять можно. Дробью зарядить и стрелять. | “Ah, you are bound to ask that! Look, it’s on wheels.” He rolled the toy on along the table. “And it can be fired off, too. It can be loaded with shot and fired off.” |
| – И убьет? | “And it could kill any one?” |
| – Всех убьет, только стоит навести, – и Красоткин растолковал, куда положить порох, куда вкатить дробинку, показал на дырочку в виде затравки и рассказал, что бывает откат. Дети слушали со страшным любопытством. Особенно поразило их воображение, что бывает откат. | “It can kill any one; you’ve only got to aim at anybody,” and Krassotkin explained where the powder had to be put, where the shot should be rolled in, showing a tiny hole like a touch‐hole, and told them that it kicked when it was fired. The children listened with intense interest. What particularly struck their imagination was that the cannon kicked. |
| – А у вас есть порох? – осведомилась Настя. | “And have you got any powder?” Nastya inquired. |
| – Есть. | “Yes.” |
| – Покажите и порох, – протянула она с просящею улыбкой. Красоткин опять слазил в сумку и вынул из нее маленький пузырек, в котором действительно было насыпано несколько настоящего пороха, а в свернутой бумажке оказалось несколько крупинок дроби. Он даже откупорил пузырек и высыпал немножко пороху на ладонь. | “Show us the powder, too,” she drawled with a smile of entreaty. Krassotkin dived again into his satchel and pulled out a small flask containing a little real gunpowder. He had some shot, too, in a screw of paper. He even uncorked the flask and shook a little powder into the palm of his hand. |
| – Вот, только не было бы где огня, а то так и взорвет и нас всех перебьет, – предупредил для эффекта Красоткин. | “One has to be careful there’s no fire about, or it would blow up and kill us all,” Krassotkin warned them sensationally. |
| Дети рассматривали порох с благоговейным страхом, еще усилившим наслаждение. Но Косте больше понравилась дробь. | The children gazed at the powder with an awe‐stricken alarm that only intensified their enjoyment. But Kostya liked the shot better. |
| – А дробь не горит? – осведомился он. | “And does the shot burn?” he inquired. |
| – Дробь не горит. | “No, it doesn’t.” |
| – Подарите мне немножко дроби, – проговорил он умоляющим голоском. | “Give me a little shot,” he asked in an imploring voice. |
| – Дроби немножко подарю, вот, бери, только маме своей до меня не показывай, пока я не приду обратно, а то подумает, что это порох, и так и умрет от страха, а вас выпорет. | “I’ll give you a little shot; here, take it, but don’t show it to your mother till I come back, or she’ll be sure to think it’s gunpowder, and will die of fright and give you a thrashing.” |
| – Мама нас никогда не сечет розгой, – тотчас же заметила Настя. | “Mother never does whip us,” Nastya observed at once. |
| – Знаю, я только для красоты слога сказал. И маму вы никогда не обманывайте, но на этот раз – пока я приду. Итак, пузыри, можно мне идти или нет? не заплачете без меня от страха? | “I know, I only said it to finish the sentence. And don’t you ever deceive your mother except just this once, until I come back. And so, kiddies, can I go out? You won’t be frightened and cry when I’m gone?” |
| – За-пла-чем, – протянул Костя, уже приготовляясь плакать. | “We sha—all cry,” drawled Kostya, on the verge of tears already. |
| – Заплачем, непременно заплачем! – подхватила пугливою скороговоркой и Настя. | “We shall cry, we shall be sure to cry,” Nastya chimed in with timid haste. |
| – Ох дети, дети, как опасны ваши лета. Нечего делать, птенцы, придется с вами просидеть не знаю сколько. А время-то, время-то, ух! | “Oh, children, children, how fraught with peril are your years! There’s no help for it, chickens, I shall have to stay with you I don’t know how long. And time is passing, time is passing, oogh!” |
| – А прикажите Перезвону мертвым притвориться, – попросил Костя. | “Tell Perezvon to pretend to be dead!” Kostya begged. |
| – Да уж нечего делать, придется прибегнуть и к Перезвону. Ici, Перезвон! – И Коля начал повелевать собаке, а та представлять все, что знала. Это была лохматая собака, величиной с обыкновенную дворняжку, какой-то серо-лиловой шерсти. Правый глаз ее был крив, а левое ухо почему-то с разрезом. Она взвизгивала и прыгала, служила, ходила на задних лапах, бросалась на спину всеми четырьмя лапами вверх и лежала без движенья как мертвая. Во время этой последней штуки отворилась дверь, и Агафья, толстая служанка г-жи Красоткиной, рябая баба лет сорока, показалась на пороге, возвратясь с базара с кульком накупленной провизии в руке. Она стала и, держа в левой руке на отвесе кулек, принялась глядеть на собаку. Коля, как ни ждал Агафьи, представления не прервал и, выдержав Перезвона определенное время мертвым, наконец-то свистнул ему: собака вскочила и пустилась прыгать от радости, что исполнила свой долг. | “There’s no help for it, we must have recourse to Perezvon. Ici, Perezvon.” And Kolya began giving orders to the dog, who performed all his tricks. He was a rough‐haired dog, of medium size, with a coat of a sort of lilac‐ gray color. He was blind in his right eye, and his left ear was torn. He whined and jumped, stood and walked on his hind legs, lay on his back with his paws in the air, rigid as though he were dead. While this last performance was going on, the door opened and Agafya, Madame Krassotkin’s servant, a stout woman of forty, marked with small‐pox, appeared in the doorway. She had come back from market and had a bag full of provisions in her hand. Holding up the bag of provisions in her left hand she stood still to watch the dog. Though Kolya had been so anxious for her return, he did not cut short the performance, and after keeping Perezvon dead for the usual time, at last he whistled to him. The dog jumped up and began bounding about in his joy at having done his duty. |
| – Вишь, пес! – проговорила назидательно Агафья | “Only think, a dog!” Agafya observed sententiously. |
| – А ты чего, женский пол, опоздала? – спросил грозно Красоткин. | “Why are you late, female?” asked Krassotkin sternly. |
| – Женский пол, ишь пупырь! | “Female, indeed! Go on with you, you brat.” |
| – Пупырь? | “Brat?” |
| – И пупырь. Что тебе, что я опоздала, значит так надо, коли опоздала, – бормотала Агафья, принимаясь возиться около печки, но совсем не недовольным и не сердитым голосом, а напротив очень довольным, как будто радуясь случаю позубоскалить с веселым барченком. | “Yes, a brat. What is it to you if I’m late; if I’m late, you may be sure I have good reason,” muttered Agafya, busying herself about the stove, without a trace of anger or displeasure in her voice. She seemed quite pleased, in fact, to enjoy a skirmish with her merry young master. |
| – Слушай, легкомысленная старуха, – начал, вставая с дивана, Красоткин, – можешь ты мне поклясться всем, что есть святого в этом мире, и сверх того чем-нибудь еще, что будешь наблюдать за пузырями в мое отсутствие неустанно? Я ухожу со двора. | “Listen, you frivolous young woman,” Krassotkin began, getting up from the sofa, “can you swear by all you hold sacred in the world and something else besides, that you will watch vigilantly over the kids in my absence? I am going out.” |
| – А зачем я тебе клястись стану? – засмеялась Агафья, – и так присмотрю. | “And what am I going to swear for?” laughed Agafya. “I shall look after them without that.” |
| – Нет, не иначе, как поклявшись вечным спасением души твоей. Иначе не уйду. | “No, you must swear on your eternal salvation. Else I shan’t go.” |
| – И не уходи. Мне како дело, на дворе мороз, сиди дома. | “Well, don’t then. What does it matter to me? It’s cold out; stay at home.” |
| – Пузыри, – обратился Коля к деткам, – эта женщина останется с вами до моего прихода или до прихода вашей мамы, потому что и той давно бы воротиться надо. Сверх того, даст вам позавтракать. Дашь чего-нибудь им, Агафья? | “Kids,” Kolya turned to the children, “this woman will stay with you till I come back or till your mother comes, for she ought to have been back long ago. She will give you some lunch, too. You’ll give them something, Agafya, won’t you?” |
| – Это возможно. | “That I can do.” |
| – До свидания, птенцы, ухожу со спокойным сердцем. А ты, бабуся, – вполголоса и важно проговорил он, проходя мимо Агафьи, – надеюсь, не станешь им врать обычные ваши бабьи глупости про Катерину, пощадишь детский возраст. Ici, Перезвон! | “Good‐by, chickens, I go with my heart at rest. And you, granny,” he added gravely, in an undertone, as he passed Agafya, “I hope you’ll spare their tender years and not tell them any of your old woman’s nonsense about Katerina. Ici, Perezvon!” |
| – И ну тебя к богу, – огрызнулась уже с сердцем Агафья. – Смешной! Выпороть самого-то, вот что, за такие слова. | “Get along with you!” retorted Agafya, really angry this time. “Ridiculous boy! You want a whipping for saying such things, that’s what you want!” |
| III. ШКОЛЬНИК. | Chapter III. The Schoolboy |
| Но Коля уже не слушал. Наконец-то он мог уйти. Выйдя за ворота, он огляделся, передернул плечиками и проговорив: “мороз!” направился прямо по улице и потом направо по переулку к базарной площади. Не доходя одного дома до площади, он остановился у ворот, вынул из кармашка свистульку и свистнул изо всей силы, как бы подавая условный знак. Ему пришлось ждать не более минуты, из калитки вдруг выскочил к нему румяненький мальчик, лет одиннадцати, тоже одетый в теплое, чистенькое и даже щегольское пальтецо. Это был мальчик Смуров, состоявший в приготовительном классе (тогда как Коля Красоткин был уже двумя классами выше), сын зажиточного чиновника, и которому, кажется, не позволяли родители водиться с Красоткиным, как с известнейшим отчаянным шалуном, так что Смуров очевидно выскочил теперь украдкой. Этот Смуров, если не забыл читатель, был один из той группы мальчиков, которые два месяца тому назад кидали камнями через канаву в Илюшу, и который рассказывал тогда про Илюшу Алеше Карамазову. | But Kolya did not hear her. At last he could go out. As he went out at the gate he looked round him, shrugged up his shoulders, and saying “It is freezing,” went straight along the street and turned off to the right towards the market‐place. When he reached the last house but one before the market‐place he stopped at the gate, pulled a whistle out of his pocket, and whistled with all his might as though giving a signal. He had not to wait more than a minute before a rosy‐cheeked boy of about eleven, wearing a warm, neat and even stylish coat, darted out to meet him. This was Smurov, a boy in the preparatory class (two classes below Kolya Krassotkin), son of a well‐to‐do official. Apparently he was forbidden by his parents to associate with Krassotkin, who was well known to be a desperately naughty boy, so Smurov was obviously slipping out on the sly. He was—if the reader has not forgotten—one of the group of boys who two months before had thrown stones at Ilusha. He was the one who told Alyosha Karamazov about Ilusha. |
| – Я вас уже целый час жду, Красоткин, – с решительным видом проговорил Смуров, и мальчики зашагали к площади. | “I’ve been waiting for you for the last hour, Krassotkin,” said Smurov stolidly, and the boys strode towards the market‐place. |
| – Запоздал, – ответил Красоткин. – Есть обстоятельства. Тебя не выпорют, что ты со мной? | “I am late,” answered Krassotkin. “I was detained by circumstances. You won’t be thrashed for coming with me?” |
| – Ну полноте, разве меня порют? И Перезвон с вами? | “Come, I say, I’m never thrashed! And you’ve got Perezvon with you?” |
| – И Перезвон! | “Yes.” |
| – Вы и его туда? | “You’re taking him, too?” |
| – И его туда. | “Yes.” |
| < < < | > > > |
| Двуязычный текст, подготовленный Akirill.com , размещенные на сайте Akirill.com 19 июня 2022 года. 2022 года. Каждую из книг (на английском или русском языках) можно забрать отдельно и повторно использовать в личных и некоммерческих целях. Они свободны от авторского права. При любом совместном использовании двух книг должно быть указано их происхождение https://www.Akirill.com | Bilingual text prepared by Akirill.com , deposited on the site Akirill.com on June 19, 2022. Each of the books (English or French) can be taken back separately and reused for personal and non-commercial purposes. They are free of copyright. Any use of the two books side by side must mention their origin https://www.Akirill.com |
The Brothers Karamazov, by Fyodor Dostoyevsky
| If you liked this page, don’t forget to like and share. Si vous avez aimé cette page, n’oublier pas d’aimer et de partager. |
| Subscribe to not miss anything Abonnez-vous pour ne rien manquer |
| Check out our latest posts |
| Découvrez nos derniers articles |

