Akirill.com

Тургенев Иван – Казнь Тропмана

Рассказ

Русская литература –   Русская поэзияДетские книги  Все Русские Сказки – Советские сказки – Тургенев Иван – Сказки и Рассказы – Казнь Тропмана
< < < I – VI
Конец > > >


VII

В противность тому, что обыкновенно утверждают, последний час ожидания скорей проскакивает, чем первый, особенно чем второй или третий… Так случилось и в этот раз. Мы все были удивлены известием, что уже пробило шесть часов и что до мгновенья казни остался всего один час. В каморку Тропмана мы должны были войти ровно через полчаса, в половине седьмого. Дремота мгновенно исчезла со всех лиц. Не знаю, что почувствовали другие, но у меня сильно защемило на сердце. Появились новые фигуры; священник, маленький седой человечек с худощавым личиком, промелькнул в своем длинном черном аббатском казакине с ленточкою Почетного легиона и в низкой шляпе с широкими полями. Комендант устроил нам нечто вроде завтрака, une collation; в гостиной на круглом столе появились огромные чашки шоколада… Я даже близко не подошел, хотя радушный хозяин советовал мне подкрепить себя, «ибо утренний воздух может быть вреден». Принимать пищу в эту минуту мне казалось… отвратительным. Что за пир, помилуйте! «Права не имею!» — твердил я самому себе в сотый раз с начала этой ночи. «А он всё спит?» — спросил один из нас, глотая шоколад. (Все говорили о Тропмане, не называя его по имени; другого его не могло быть.) «Спит», — отвечал комендант. «Несмотря на этот страшный шум?» (Шум действительно усилился необычайно и получил какую-то сиплую ревучесть; грозный хор уже не шел crescendo — а гудел победоносно, весело.) «Каморка его за тремя стенами», — отвечал комендант. Г-н Клод, которому комендант, очевидно, предоставлял главную роль, посмотрел на часы и сказал: «Двадцать минут седьмого; пора!» Мы, наверное, все внутренно дрогнули — однако как ни в чем не бывало надели шляпы и шумно двинулись вслед за нашим вожатым. «Где вы сегодня обедаете?» — громко спросил один хроникер; но это показалось уж очень неестественным.

VIII

Мы вышли на большой тюремный двор; и тут в углу, налево, перед полузакрытой дверью, произошло нечто вроде переклички; потом ввели нас в узкую, высокую и совершенно пустую комнату с одним кожаным табуретом посередине. Здесь происходит «туалет приговоренного» — la toilette du condamné, — шепнул мне Дюкан. Мы не все туда попали: с комендантом, священником, г. Клодом и его помощником — нас было человек десять. В течение двух или трех минут, которые мы провели в этой комнате (какая-то письменная формальность совершалась в это время), мысль, что мы никакого права не имеем делать то, что мы делаем, что, присутствуя с притворной важностью при убиении нам подобного существа, мы ломаем какую-то беззаконно-гнусную комедию, — эта мысль в последний раз мелькнула у меня в голове; как только мы двинулись опять-таки вслед за г. Клодом по широкому каменному, двумя ночниками слабо освещенному коридору — я уже ничего не ощущал, кроме того, что вот сейчас… сейчас… сию минуту… сию секунду… Мы поспешно взобрались по двум лестницам в другой коридор, прошли и тот, спустились по узкой винтообразной лестнице — и очутились перед железною дверью… Здесь!

Сторож осторожно отпер замок. Дверь тихо отворилась — и мы все тихо и молча вошли в довольно просторную комнату с желтыми стенами, высоким решетчатым окном и измятой кроватью, на которой никто не лежал… Ровный свет большого ночника довольно ясно освещал все предметы.

Я стоял немного позади других и, помнится, невольно щурился, однако тотчас же увидал, несколько наискось против меня, молодое черноволосое, черноглазое лицо, которое, медленно двигаясь слева направо, окидывало всех нас каким-то огромным круглым взором. То был Тропман. Он проснулся до нашего прихода. Он стоял перед столом, на котором только что написал прощальное (весьма, впрочем, незначительное) письмо к своей матери. Г-н Клод снял шляпу и подошел к нему.

— Тропман! — произнес он своим сухим, негромким, но безапелляционным голосом. — Мы пришли известить вас, что ваша просьба о помиловании не принята и что час искупления настал для вас.

Тропман обратил на него свои глаза, но тот «огромный» взор уже исчез в них; он глядел спокойно, почти сонливо, и не промолвил ни слова.

— Дитя мое! — глухо воскликнул священник и подошел к нему с другой стороны. — Du courage! [Мужайся! — франц.]

Тропман посмотрел на него точно так же, как на г. Клода.

— Я знал, что он не будет трусить! — промолвил уверенным тоном, обращаясь ко всем нам, г. Клод, — теперь, когда он выдержал первый натиск (le premier choc), — я за него отвечаю. (Так наставник, желая задобрить ученика, заранее величает его «молодцом».)

— О, я не боюсь! (Oh! je n’ai pas peur!) — проговорил Тропман, снова обращаясь к г. Клоду. — Я не боюсь!

Голос его — приятный, юношеский баритон — был совершенно ровен. Священник достал из кармана небольшую фляжку.

— Не хотите ли вы выпить немного вина, дитя мое?

— Благодарствуйте… не нужно, — с вежливым полупоклоном отвечал Тропман.

Г-н Клод опять обратился к нему.

— Вы продолжаете утверждать, что вы не виноваты в том преступлении, за которое вас осудили?

— Я не нанес удара! (Je n’ai pas frappé!)

— Однако… — вмешался было комендант.

— Я не нанес удара!

(В последнее время Тропман, как известно, в противность своим прежним показаниям, утверждал, что он действительно привел семейство Кинков на место бойни, но что убивали их его сообщники и что даже рана на его руке произошла оттого, что он вздумал было защитить одну из малюток. Впрочем, он в течение процесса изолгался так, как немногие преступники до него.)

— И вы продолжаете утверждать, что у вас были сообщники?

— Были.

— Вы не можете их назвать?

— Не могу… и не хочу. Не хочу. — Голос Тропмана возвысился, и лицо его бегло вспыхнуло. Казалось, он готов был рассердиться…

— Ну, хорошо, хорошо… — поспешно проговорил г. Клод, как бы давая тем знать, что он и спрашивал его только для того, чтобы исполнить неизбежную формальность, и что теперь предстояло другое…

Предстояло Тропману раздеться.

Два сторожа подошли к нему и принялись снимать с него тюремный его камзол (camisole de force), род блузы из толстой синеватой холстины, с ремнями и пряжками назади, с длинными глухими рукавами, от конца которых идут крепкие бечевки около ляжек к поясу. Тропман стоял боком, в двух шагах от меня. Ничто не мешало мне хорошенько разглядеть его лицо. Оно могло бы быть названо красивым, если б не выдававшийся вперед и кверху, воронкой, на звериный лад, неприятно припухлый рот, из-за которого виднелись расставленные веером, нехорошие, редкие зубы. Густые, темные, слегка волнистые волосы, длинные брови, выразительные, навыкате глаза, открытый чистый лоб, правильный нос с небольшой горбиной, легкие завитки черного пуха на подбородке… Встретьтесь вы с такой фигурой не в тюрьме, не при этой обстановке — впечатление на вас она, наверное, произвела бы выгодное. Сотнями попадаются подобные лица между молодыми фабричными, воспитанниками общественных заведений и т. п. Роста Тропман был среднего, отрочески худощавого и стройного сложения. Он казался мне взрослым мальчиком, — впрочем, ему и не было двадцати лет. Цвет лица его был совершенно естественный, здоровый, несколько розовый; он и при нашем входе не побледнел… Не было сомнения, что он точно спал всю ночь. Он не поднимал глаз и дышал мерно и глубоко, как человек, осторожно входящий на длинную гору. Раза два он встряхнул волосами, как бы желая отмахнуться от назойливой мысли, закинул голову, быстро глянул вверх и испустил чуть заметный вздох. За исключением этих, почти мгновенных движений, ничего не изобличало в нем не скажу страха, но даже волнения или тревоги. Мы все были, без сомнения, и бледней и встревоженней его. Когда выпростали его руки из глухих рукавов камзола, он с улыбкой удовольствия поддерживал спереди на груди этот самый камзол, пока его расстегивали сзади; маленькие дети так делают, когда их раздевают. Потом он сам снял с себя рубашку, надел другую, чистую, тщательно застегнул ворот… Странно было видеть размашистые, свободные движения этого голого тела, этих обнаженных членов на желтоватом фоне тюремной стены…

Потом он нагнулся и надел ботинки, сильно стуча каблуками и подошвами о пол и о стену, чтобы ноги лучше и плотнее вошли. Всё это он делал развязно, бойко, почти весело — точно его пришли звать на прогулку. Он молчал — и мы молчали и только переглядывались, от изумления невольно пожимая плечами. Всех нас поражала простота его движений, простота, доходившая, — как всякое вполне спокойное и естественное проявление жизни, — до изящества. Один из наших товарищей, случайно встретившись со мною потом в течение дня, сказал мне, что ему, во время нашего пребывания в каморке Тропмана, постоянно сдавалось: мы не в 1870 году, а в 1794; мы не простые граждане, а якобинцы — и ведем на казнь не вульгарного убийцу, а маркиза-легитимиста — un ci-devant, un talon rouge, monsieur! [одного из бывших, придворного, мосье! — франц.] Замечено, что осужденные на казнь по объявлении им приговора либо впадают в совершенную бесчувственность и как бы заранее умирают и разлагаются, либо рисуются и бравируют, либо, наконец, предаются отчаянию, плачут, дрожат, умоляют о пощаде… Тропман не принадлежал ни к одному из этих трех разрядов — и потому озадачил даже самого г. Клода. Скажу кстати, что если бы Тропман стал вопить и плакать, нервы мои наверное бы не выдержали и я убежал бы. Но при виде этого спокойствия, этой простоты и как бы скромности, все чувства во мне — чувство отвращения к безжалостному убийце, к извергу, перерывавшему горла детей в то время, когда они кричали: maman! maman! — чувство жалости, наконец, к человеку, которого смерть уже готовилась поглотить, — исчезли и потонули в одном: в чувстве изумления. Что поддерживало Тропмана? То ли, что он хотя не рисовался, однако всё же «фигурировал» перед зрителями, давал нам свое последнее представление; врожденное ли бесстрашие, самолюбие ли, возбужденное словами г. Клода, гордость борьбы, которую надо было выдержать до конца, или другое, еще не разгаданное чувство?.. Это тайна, которую он унес с собой в могилу. Иные люди до сих пор убеждены, что Тропман не вполне владел своим рассудком. (Я упомянул выше об адвокате в белой шляпе, которого я, впрочем, больше уже не видал.) Бесцельность, можно почти сказать нелепость истребления целого семейства Кинков — до некоторой степени служит подтверждением этому убеждению.

IX

Но вот он покончил со своими ботинками — и выпрямился, встряхнулся: готов, мол! На него снова надели тюремный камзол. Г-н Клод попросил нас всех выйти — и оставить Тропмана наедине со священником. Мы и двух минут не ждали в коридоре, как уже его небольшая фигурка с прямо и смело поднятой головою опять появилась между нами. Религиозное чувство было в нем слабо, и он, вероятно, исполнил последний обряд покаяния перед священником, отпускавшим ему его грехи, именно как обряд. Вся наша группа, с Тропманом посередине, немедленно взошла на узкую винтообразную лестницу, по которой мы четверть часа тому назад спускались, и потонула в непроницаемом мраке… ночник погас на лестнице. Это была минута ужасная. Мы все стремились вверх, слышался торопливый и грубый стук наших ног по плитам ступенек, мы теснились, толкались плечами, с одного из нас свалилась шляпа, кто-то сзади злобно кричал: «Mais sacredieu! [Но чёрт возьми! — франц.] 1 Зажгите свечку! Посветите!» — а тут же, между нами, вместе с нами, в глухой темноте — наша жертва, наша добыча… этот несчастный… и кто из нас, толкавшихся, теснившихся — он? Не вздумает ли он воспользоваться темнотою — и со всем проворством и решимостью отчаяния — броситься… куда? Куда-нибудь, в отдаленный угол тюрьмы — и там хотя лбом о стену! По крайней мере сам себя порешил…

Не знаю, приходили ли другим в голову эти «опасения»… Но они оказались напрасными. Вся наша группа с небольшой фигуркой посредине вынырнула из углубления лестницы на коридор. Тропман, очевидно, принадлежал гильотине — и началось шествие к ней.

X

Это шествие можно бы было назвать бегством. Тропман шел впереди нас проворными, упругими, почти подскакивавшими шагами; он явно спешил — и мы все спешили за ним. Иные даже забегали справа и слева, чтобы еще раз заглянуть ему в лицо. Так промчались мы по коридору, сбежали вниз по другой лестнице — Тропман прыгал через две ступеньки на третью, — пронеслись по другому коридору, перескочили еще несколько ступенек и, наконец, очутились в высокой комнате, с единственным табуретом, о которой я уже говорил и в которой совершается «туалет осужденного». Мы вошли через одну дверь, а из противоположной нам двери появился, важно выступая, в белом галстухе, в черной «паре», ни дать ни взять дипломат или протестантский пастор — палач; вслед за ним вошел низенький толстенький старичок в черном сюртуке, его первый помощник, палач города Бовэ. Старичок держал в руке небольшую кожаную суму. Тропман остановился у табурета; все расположились вокруг него. Палач и старичок-помощник стали от него направо; священник тоже направо, несколько впереди; комендант и г. Клод налево. Старичок открыл ключом замOк сумы, достал несколько сыромятных белых ремней с пряжками, длинных и коротких, и, с трудом став на колени сзади Тропмана, принялся путать его ноги. Тропман нечаянно наступил на конец одного из этих ремней — старичок попытался его выдернуть, два раза пробормотал: «Pardon, monsieur!», и тронул, наконец, Тропмана за икру. Тот тотчас обернулся и с обычным своим вежливым полупоклоном приподнял ногу и освободил ремень. Священник между тем вполголоса читал молитвы на французском языке из небольшой книжки. Подошли два других помощника — проворно сняли с Тропмана камзол, завели ему руки назад, связали их крест-накрест и опутали всё тело ремнями. Главный палач распоряжался, поводя то туда, то сюда пальцем. Оказалось, что на ремнях не было сделано достаточного числа дыр для шпиньков пряжек: тот, кто провертывал дыры, рассчитывал, вероятно, на плотного человека. Старичок сперва поискал в суме, потом пошарил у себя поочередно во всех карманах — и, хорошенько ощупавшись, вытащил наконец из одного из них небольшое кривое шило, которым он принялся с усилием буравить ремни: его неумелые, от подагры распухшие пальцы плохо ему повиновались — да и кожа была толстая, новая. Он проделает дыру, попробует… шпинек не лезет: надо опять вертеть. Священник, вероятно, догадался, что дело неладно, замедляется, и, раза два глянув украдкой через плечо, начал растягивать слова молитв, чтобы дать старичку время справиться.

Наконец, операция, в течение которой, признаюсь откровенно, холодный пот меня прошиб, кончилась — все шпиньки вошли, куда следовало… началась другая. Попросили Тропмана сесть на табурет, перед которым он стоял, — и тот же старичок-подагрик приступил к стрижке его волос. Он достал небольшие ножницы и, кривя губы, старательно обрезал сперва ворот Тропмановой рубахи, той самой рубахи, которую он только что надел и с которой так было бы легко спороть ворот заранее. Но холстина была грубая, вся в складках и не поддавалась едва ли острым лезвиям. Главный палач посмотрел и остался недоволен: выемка была недостаточно велика. Он указал рукою: старичок-подагрик опять принялся за работу — и выкроил еще порядочный кусок холста. Верх спины обнажился — показались лопатки. Тропман слегка повел ими: в комнате было холодно. Тогда старичок принялся за волосы. Положив свою пухлую левую руку на голову Тропмана, который тотчас покорно нагнул ее, он начал стричь его правой. Космы темно-русых жестких волос скользили по плечам, валились на пол; одна из них докатилась до моего сапога. Тропман всё так же покорно наклонял голову; священник еще более растягивал слова молитв. Я не мог отвести взора от этих, некогда обагренных невинной кровью, теперь беспомощно друг на дружке лежавших рук — и особенно от этой тонкой, юношеской шеи… Воображение невольно проводило по ней поперечную черту… Вот тут, думалось мне, через несколько мгновений, раздробляя позвонки, рассекая мускулы и жилы, пройдет десятипудовый топор… а тело, казалось, ничего подобного не ожидало… так оно было гладко, бело, здорово…

Невольно ставил я еебе вопрос: о чем думает в эту минуту эта столь покорно наклоненная голова? Держится ли она упорно и, как говорится, стиснув зубы, за одну и ту же мысль: «Не поддамся, мол, я»; проходят ли вихрем по ней разнообразнейшие — и, вероятно, всё незначительные воспоминания прошлого; представляется ли ей с какой-нибудь особенной предсмертной гримасой один из членов семейства Кинков; или она просто старается ни о чем не думать, эта голова, и только твердит самой себе: «Это ничего, это так, вот мы посмотрим…», и будет она так твердить до тех пор, пока смерть не обрушится на нее — и отпрянуть будет некуда…

А старичок всё стриг да стриг… Волосы скрипели, захваченные ножницами… Наконец и эта операция кончилась. Тропман быстро встал, встряхнул головою… Обыкновенно в эту минуту те осужденные, которые еще могут говорить, обращаются с последней просьбой к директору тюрьмы, напоминают об оставшихся долгах или деньгах, благодарят сторожей, просят доставить родным последнюю записку или клок волос, передать последний поклон… но Тропман, очевидно, не был обыкновенным осужденным; он пренебрегал подобными «нежностями» — и не произнес ни единого слова; он молча ждал. Ему на плечи накинули короткую куртку — палач взял его под локоть.

— Послушайте, Тропман (Voyons, Tropmann!), — раздался, среди гробовой тишины, голос г. Клода. — Теперь, через минуту, всё будет кончено. Вы продолжаете настаивать (vous persistez) на том, что у вас были сообщники?

— Да, сударь, продолжаю (Oui, monsieur, je persiste), — отвечал Тропман тем же приятным, твердым баритоном и слегка нагнулся вперед, как бы учтиво извиняясь и даже сожалея, что не может отвечать иначе.

— Eh bien! allons! [Ну так идем! — франц.] — промолвил г. Клод, и мы все тронулись; мы вышли на тюремный большой двор.

XI

Было без минуты семь часов — но небо едва посветлело, и тот же тусклый пар заливал весь воздух и скрадывал очертания предметов. Рев толпы охватил нас непрерывной, нестерпимо зычной волной, как только мы переступили порог. По каменной мостовой двора быстро двигалась — прямо к воротам — наша поредевшая кучка: некоторые из нас отстали — да и я, хотя и шел вместе с другими, однако держался немного в стороне. Тропман проворно семенил ногами — путы мешали ему, — и каким он мне тут показался маленьким, почти ребенком! Вдруг перед нами медленно, словно пасть, раскрылись обе половины ворот — и разом, как бы сопровождаемое громадным визгом обрадованной, дождавшейся толпы, глянуло на нас чудовище гильотины с своими двумя узкими черными столбами и вздернутым топором. Мне вдруг стало холодно, холодно до тошноты; мне казалось, что и холод этот вторгся к нам на двор через те ворота; ноги у меня подкосились. Однако я еще раз взглянул на Тропмана. Он внезапно отклонился назад, и голову завалил, и согнул колена, словно кто толкнул его в грудь, — «он в обморок упадет!» — шепнул чей-то голос возле меня… Но он тотчас же оправился — и твердой поступью пошел вперед. Мимо его побежали на улицу те из нас, которые хотели видеть, как голова его скатится… У меня на это не хватило духа; с замиравшим сердцем остановился я у ворот…

Я видел, как палач вдруг черной башней вырос на левой стороне гильотинной площадки; я видел, как Тропман отделился от кучки людей, оставшихся внизу, и взбирался по ступеням (их было десять… целых десять ступеней!); я видел, как он остановился и обернулся назад; я слышал, как он промолвил: «Dites à monsieur Claude…» [Я не расслыхал конца фразы. Его слова были: «Dites à m-r Claude, que je persiste», то есть: скажите, что я продолжаю настаивать на том, что у меня были сообщники. Тропман не хотел лишить себя этой последней радости, последнего удовлетворения: оставить жало сомнения и упрека в умах своих судей и публики.] Я видел, как он появился наверху, как справа и слева два человека бросились на него, точно пауки на муху, как он вдруг повалился головой вперед и как подошвы его брыкнули…

Но тут я отвернулся — и начал ждать, — а земля тихо поплыла под ногами… И показалось мне, что я ждал страшно долго. [В сущности, от того мгновения, когда Тропман стал ногою на первую ступень гильотины, до того мгновения, когда его труп швырнули в приготовленный короб, — прошло двадцать секунд.] Я успел заметить, что при появлении Тропмана людской гам внезапно как бы свернулся клубом — и наступила бездыханная тишина… Передо мной стоял часовой, молодой краснощекий малый… Я успел заметить, что он с тупым недоумением и ужасом пристально смотрел на меня… Я успел даже подумать, что вот этот солдат, быть может, родом из какой-нибудь глухой деревеньки, из смирной и доброй семьи, — и теперь — что́ ему приходится видеть! Наконец послышался легкий стук как бы дерева о дерево — это упал верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для прохода лезвия, который охватывает шею преступника и держит его голову неподвижной… Потом что-то вдруг глухо зарычало и покатилось — и ухнуло… Точно огромное животное отхаркнулось… Я другого, более верного сравнения приискать не умею. Всё помутилось…

Кто-то схватил меня под руку… Я взглянул: это был помощник г. Клода, г. Ж…, которому, как я узнал впоследствии, мой приятель М. Дюкан поручил наблюдать за мною.

— Вы очень бледны… Не хотите ли воды? — промолвил он улыбясь. Но я благодарил — и пошел обратно на тюремный двор, который мне являлся чем-то вроде убежища от того ужаса за воротами.

XII

Наше общество собралось на гауптвахту возле ворот, чтобы проститься с комендантом и дать несколько разойтись толпе. Туда пришел и я — и узнал, что, лежа уже на доске, Тропман вдруг судорожно откинул голову в сторону — так что она не попала в полукруглое отверстие, — и палачи принуждены были втащить ее туда за волосы, причем он укусил одного из них, самого главного, за палец; что тотчас после казни, в то время как тело, брошенное в фургон, удалялось марш-маршем, — два человека, пользуясь первыми мгновениями неизбежного смущения, прорвались сквозь цепь солдат и, подлезши под гильотину, стали мочить свои платки в кровь, пролившуюся сквозь щели досок…

Но я слушал все эти разговоры, как сквозь сон: я чувствовал себя очень усталым — да не я один. Все казались усталыми — хотя всем, видимо, полегчило, словно обуза свалилась с плеч. Но никто из нас, решительно никто не смотрел человеком, который сознает, что присутствовал при совершении акта общественного правосудия: всякий старался мысленно отвернуться и как бы сбросить с себя ответственность в этом убийстве…

Мы с Дюканом откланялись коменданту и отправились домой. Целая река человеческих существ, мужчин, женщин, детей, стремила мимо нас свои некрасивые и неопрятные волны. Почти все молчали; одни лишь блузники-работники изредка перекликались: «Куда, мол, ты?» — «А ты куда?», да уличные мальчишки приветствовали свистом проезжавших «кокоток». И что за испитые, угрюмые, сонные лица! Что за выражение скуки, утомления, неудовлетворения, досады, вялой беспредметной досады! Пьяных я, впрочем, видел немного; либо их уже успели прибрать, либо они сами угомонились. Буднишняя жизнь принимала опять всех этих людей в свои недра — и для чего, для каких ощущений они на несколько часов выходили из ее колеи? Страшно подумать о том, что тут гнездится.

Отойдя шагов двести от тюрьмы, мы нашли пустой фиакр, сели в него и поехали.

Во время дороги мы рассуждали с Дюканом о том, что мы видели и о чем он незадолго перед тем (в январской, мною уже цитированной, книжке «Revue des deux Mondes») сказал такие веские, такие дельные слова. Мы рассуждали о ненужном, о бессмысленном варварстве всей этой средневековой процедуры, по милости которой агония преступника продолжается полчаса (от 28 минут седьмого до 7 часов), о безобразии всех этих раздеваний, одеваний, этой стрижки, этих путешествий по лестницам и коридорам… По какому праву всё это делается? Как допустить такую возмутительную рутину? И сама смертная казнь — может ли она быть оправдана? Мы видели, какое впечатление производит подобное зрелище на народ; да и самого этого, якобы поучительного, зрелища нет вовсе. Едва ли тысячная часть пришедшей толпы, не более пятидесяти или шестидесяти человек, могла, в полумраке раннего утра, из-за полуторасташагового расстояния, сквозь ряды войск и крупы лошадей, хоть что-нибудь увидеть. А остальные? Какую, хотя бы малейшую пользу могли они извлечь из этой пьяной, бессонной, бездельной, развратной ночи? Я вспомнил о молодом, бессмысленно кричавшем блузнике, лицо которого я наблюдал в течение нескольких минут. Неужели он примется сегодня за работу человеком, больше прежнего ненавидящим порок и праздность? И я, наконец, что́ я вынес? Чувство невольного изумления перед убийцей, нравственным уродом, умевшим показать свое презрение смерти. Неужели подобные впечатления может желать законодатель? О какой «моральной цели» можно еще толковать после стольких опытом подкрепленных опровержений?

Но не стану вдаваться в рассуждения: они завели бы меня слишком далеко. Да и кому же не известно, что вопрос о смертной казни есть один из очередных, неотлагаемых вопросов, над разрешением которых трудится современное человечество? Я буду доволен и извиню самому себе свое неуместное любопытство, если рассказ мой доставит хотя несколько аргументов защитникам отмены смертной казни или по крайней мере — отмены ее публичности.



< < < I – VI
Конец > > >

Русская литература –   Русская поэзияДетские книги  Все Русские Сказки – Советские сказки – Тургенев Иван – Сказки и Рассказы – Казнь Тропмана



Copyright holders –  Public Domain Book


© 2023 Akirill.com – All Rights Reserved

Leave a comment