Akirill.com

Фёдор Достоевский – Бесы

Русская литератураДетские книгиРусская поэзия – Фёдор Достоевский – Бесы – Оглавление
< < < Глава VI – I
Глава VI – III > > >


Часть Третья

Глава VI


II.

Он сначала зашел к себе и аккуратно, не торопясь, уложил свой чемодан. Утром в шесть часов отправлялся экстренный поезд. Этот ранний экстренный поезд приходился лишь раз в неделю и установлен был очень недавно, пока лишь в виде пробы. Петр Степанович хотя и предупредил наших, что на время удаляется будто бы в уезд, но, как оказалось впоследствии, намерения его были совсем другие. Кончив с чемоданом, он рассчитался с хозяйкой, предуведомленною им заранее, и переехал на извозчике к Эркелю, жившему близко от вокзала. А затем уже, примерно в исходе первого часа ночи, направился к Кириллову, к которому проникнул опять через потаенный Федькин ход.

Настроение духа Петра Степановича было ужасное. Кроме других чрезвычайно важных для него неудовольствий (он всё еще ничего не мог узнать о Ставрогине), он, как кажется – ибо не могу утверждать наверно – получил в течение дня откуда-то (вероятнее всего из Петербурга) одно секретное уведомление о некоторой опасности, в скором времени его ожидающей. Конечно об этом времени у нас в городе ходит теперь очень много легенд; но если и известно что-нибудь наверное, то разве тем, кому о том знать надлежит. Я же лишь полагаю в собственном моем мнении, что у Петра Степановича могли быть где-нибудь дела и кроме нашего города, так что он действительно мог получать уведомления. Я даже убежден, вопреки циническому и отчаянному сомнению Липутина, что пятерок у него могло быть действительно две-три и кроме наших, например в столицах; а если не пятерки, то связи и сношения – и может быть даже очень куриозные. Не более как три дня спустя по его отъезде, у нас в городе получено было из столицы приказание немедленно заарестовать его – за какие собственно дела, наши или другие – не знаю. Этот приказ подоспел тогда как раз, чтоб усилить то потрясающее впечатление страха, почти мистического, вдруг овладевшего нашим начальством и упорно дотоле легкомысленным обществом, по обнаружении таинственного и многознаменательного убийства студента Шатова, – убийства, восполнившего меру наших нелепостей, – и чрезвычайно загадочных сопровождавших этот случай обстоятельств. Но приказ опоздал: Петр Степанович находился уже тогда в Петербурге, под чужим именем, где, пронюхав в чем дело, мигом проскользнул за границу… Впрочем я ужасно ушел вперед.

Он вошел к Кириллову, имея вид злобный и задорный. Ему как будто хотелось, кроме главного дела, что-то еще лично сорвать с Кириллова, что-то выместить на нем. Кириллов как бы обрадовался его приходу; видно было, что он ужасно долго и с болезненным нетерпением его ожидал. Лицо его было бледнее обыкновенного, взгляд черных глаз тяжелый и неподвижный.

– Я думал, не придете, – тяжело проговорил он из угла дивана, откуда впрочем не шевельнулся навстречу. Петр Степанович стал пред ним и, прежде всякого слова, пристально вгляделся в его лицо.

– Значит, всё в порядке, и мы от нашего намерения не отступим, молодец! – улыбнулся он обидно покровительственною улыбкой. – Ну так что ж, – прибавил он со скверною шутливостью, – если и опоздал, не вам жаловаться: вам же три часа подарил.

– Я не хочу от вас лишних часов в подарок, и ты не можешь дарить мне… дурак!

– Как? – вздрогнул было Петр Степанович, но мигом овладел собой, – вот обидчивость! Э, да мы в ярости? – отчеканил он всё с тем же видом обидного высокомерия, – в такой момент нужно бы скорее спокойствие. Лучше всего считать теперь себя за Колумба, а на меня смотреть как на мышь и мной не обижаться. Я это вчера рекомендовал.

– Я не хочу смотреть на тебя как на мышь.

– Это что же, комплимент? А впрочем и чай холодный, – значит, всё вверх дном. Нет, тут происходит нечто неблагонадежное. Ба! Да я что-то примечаю там на окне, на тарелке (он подошел к окну). Ого, вареная с рисом курица!.. Но почему ж до сих пор не початая? Стало быть мы находились в таком настроении духа, что даже и курицу…

– Я ел, и не ваше дело; молчите!

– О, конечно, и при том всё равно. Но для меня-то оно теперь не равно: вообразите, совсем почти не обедал и потому, если теперь эта курица, как полагаю, уже не нужна… а?

– Ешьте, если можете.

– Вот благодарю, а потом и чаю.

Он мигом устроился за столом на другом конце дивана и с чрезвычайною жадностью накинулся на кушанье; но в то же время каждый миг наблюдал свою жертву. Кириллов с злобным отвращением глядел на него неподвижно, словно не в силах оторваться.

– Однако, – вскинулся вдруг Петр Степанович, продолжая есть, – однако о деле-то? Так мы не отступим, а? А бумажка ?

– Я определил в эту ночь, что мне всё равно. Напишу. О прокламациях?

– Да, и о прокламациях. Я впрочем продиктую. Вам ведь всё равно. Неужели вас могло бы беспокоить содержание в такую минуту?

– Не твое дело.

– Не мое конечно. Впрочем всего только несколько строк: что вы с Шатовым разбрасывали прокламации, между прочим с помощью Федьки, скрывавшегося в вашей квартире. Этот последний пункт о Федьке и о квартире весьма важный, самый даже важный. Видите, я совершенно с вами откровенен.

– Шатова? Зачем Шатова? Ни за что про Шатова.

– Вот еще, вам-то что? Повредить ему уже не можете.

– К нему жена пришла. Она проснулась и присылала у меня: где он?

– Она к вам присылала справиться где он? Гм, это неладно. Пожалуй опять пришлет; никто не должен знать, что я тут…

Петр Степанович забеспокоился.

– Она не узнает, спит опять; у ней бабка, Арина Виргинская.

– То-то и… не услышит, я думаю? Знаете, запереть бы крыльцо.

– Ничего не услышит. А Шатов если придет, я вас спрячу в ту комнату.

– Шатов не придет; и вы напишете, что вы поссорились за предательство и донос… нынче вечером… и причиной его смерти.

– Он умер! – вскричал Кириллов, вскакивая с дивана.

– Сегодня в восьмом часу вечера, или лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже первый час.

– Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел!

– Еще бы не предвидеть? Вот из этого револьвера (он вынул револьвер, повидимому показать, но уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы наготове). – Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три тому…

– Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!

– И за то, и еще за другое. За многое другое; впрочем без всякой злобы. Чего же вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!..

Он вскочил и поднял пред собою револьвер. Дело в том, что Кириллов вдруг захватил с окна свой револьвер, еще с утра заготовленный и заряженный. Петр Степанович стал в позицию и навел свое оружие на Кириллова. Тот злобно рассмеялся.

– Признайся, подлец, что ты взял револьвер, потому что я застрелю тебя… Но я тебя не застрелю… хотя… хотя…

И он опять навел свой револьвер на Петра Степановича, как бы примериваясь, как бы не в силах отказаться от наслаждения представить себе, как бы он застрелил его. Петр Степанович, всё в позиции, выжидал, выжидал до последнего мгновения, не спуская курка, рискуя сам прежде получить пулю в лоб: от “маньяка” могло статься. Но “маньяк” наконец опустил руку, задыхаясь и дрожа и не в силах будучи говорить.

– Поиграли и довольно, – опустил оружие и Петр Степанович. – Я так и знал, что вы играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить.

И он довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею впрочем рукой. Кириллов положил револьвер на стол и стал ходить взад и вперед.

– Я не напишу, что убил Шатова, и… ничего теперь не напишу. Не будет бумаги!

– Не будет?

– Не будет.

– Что за подлость и что за глупость! – позеленел от злости Петр Степанович. – Я впрочем это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы впрочем подлец, – всё больше и больше не мог вытерпеть Петр Степанович. – Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба… Только я всё-таки не выйду без результата: увижу по крайней мере как вы сами-то себе лоб раскроите.

– Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, – твердо остановился против него Кириллов.

– Нет, уж это никак-с, – схватился опять за револьвер Петр Степанович, – теперь пожалуй вам со злобы и с трусости вздумается всё отложить и завтра пойти донести, чтоб опять деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Чорт вас возьми, таких людишек как вы на всё хватит! Только не беспокойтесь, я всё предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите, чорт вас дери!

– Тебе хочется непременно видеть и мою кровь?

– Я не по злобе, поймите; мне всё равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело. На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну, что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это пожалуй нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать…

Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в задумчивости шагал по комнате.

– Мне жаль Шатова, – сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.

– Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто…

– Молчи, подлец! – заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, – убью!

– Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! – опасливо привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.

Кириллов вдруг утих и опять зашагал.

– Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!

– Ну вот это идея; конечно все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то…

– Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было.

– Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что впрочем вздор), то стало быть и не должно быть не-подлеца?

– А! Да ты в самом деле не смеешься? – с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. – Ты с жаром и просто… Неужто у таких как ты убеждения?

– Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения… из твердого. Но если вы чувствуете потребность так-сказать излить себя, я к вашим услугам… Только надо иметь в виду время…

– Который час?

– Ого, ровно два, – посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.

“Кажется, еще можно сговориться”, подумал он про себя.

– Мне нечего тебе говорить, – пробормотал Кириллов.

– Я помню, что тут что-то о боге… ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?

– Да, я стану богом.

Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.

– Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг, и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова.

Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:

– Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не всё ли вам это равно, Кириллов? Ну, за что мы ссоримся, скажите пожалуста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок…

– Подлецы.

– Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.

– Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что всё не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова.

– Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба… то-есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и всё. Чрезвычайно давно известно.

– Комфорта, говоришь ты?

– Ну, стоит из-за слов спорить.

– Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.

– Ну, и прекрасно.

– Но я знаю, что его нет и не может быть.

– Это вернее.

– Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?

– Застрелиться что ли?

– Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет.

– Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь… Это очень скверно.

– Ставрогина тоже съела идея, – не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.

– Как? – навострил уши Петр Степанович, – какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?

– Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует.

– Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого… – сварливо пробормотал Петр Степанович, с беспокойством следя за оборотом разговора и за бледным Кирилловым.

“Чорт возьми, не застрелится”, думал он, “всегда предчувствовал; мозговой выверт и больше ничего; экая шваль народ!”

– Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, – подарил вдруг Кириллов.

Петр Степанович не сейчас ответил. “Чорт возьми, это что же опять?” подумал он снова.

– Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда…

– Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься жив.

– То-есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых.

Он еще не мог разрешить, выгодно или невыгодно продолжать в такую минуту такой разговор, и решился “предаться обстоятельствам”. Но тон превосходства и нескрываемого всегдашнего к нему презрения Кириллова всегда и прежде раздражал его, а теперь почему-то еще больше прежнего. Потому, может быть, что Кириллов, которому через час какой-нибудь предстояло умереть (всё-таки Петр Степанович это имел в виду), казался ему чем-то в роде уже получеловека, чем-то таким, что ему уже никак нельзя было позволить высокомерия.

– Вы, кажется, хвастаетесь предо мной, что застрелитесь?

– Я всегда был удивлен, что все остаются в живых, – не слыхал его замечания Кириллов.

– Гм, положим, это идея, но…

– Обезьяна, ты поддакиваешь, чтобы меня покорить. Молчи, ты не поймешь ничего. Если нет бога, то я бог.

– Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог?

– Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие.

– Своеволие? А почему обязаны?

– Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.

– И делайте.

– Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия – это убить себя самому.

– Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц.

– С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия – один я.

“Не застрелится”, мелькнуло опять у Петра Степановича.

– Знаете что, – заметил он раздражительно, – я бы на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу кого, если не испугаетесь. Тогда пожалуй и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.

– Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия, и в этом весь ты. Я не ты: я хочу высший пункт и себя убью.

“Своим умом дошел”, злобно проворчал Петр Степанович.

– Я обязан неверие заявить, – шагал по комнате Кириллов. – Для меня нет выше идеи, что бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы жить не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда.

“Не застрелится”, тревожился Петр Степанович.

– Кому узнавать-то? – поджигал он. – Тут я да вы; Липутину что ли?

– Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным. Вот он сказал.

И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела лампада. Петр Степанович совсем озлился.

– В него-то, стало быть, всё еще веруете и лампадку зажгли; уж не на “всякий ли случай”?

Тот промолчал.

– Знаете что, по-моему, вы веруете пожалуй еще больше попа.

– В кого? В Него? Слушай, – остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря пред собой. – Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: “будешь сегодня со мною в раю”. Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека – одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?

– Это другой оборот дела. Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы бог? Если кончилась ложь, и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний бог.

– Наконец-то ты понял! – вскричал Кириллов восторженно.- Стало быть, можно же понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что всё спасение для всех – всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал – есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь – ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека… Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога никак. Я три года искал аттрибут божества моего и нашел: аттрибут божества моего – Своеволие! Это всё, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою.

Лицо его было неестественно бледно, взгляд нестерпимо тяжелый. Он был как в горячке. Петр Степанович подумал было, что он сейчас упадет.

– Давай перо! – вдруг совсем неожиданно крикнул Кириллов в решительном вдохновении; – диктуй, всё подпишу. И что Шатова убил подпишу. Диктуй, пока мне смешно. Не боюсь мыслей высокомерных рабов! Сам увидишь, что всё тайное станет явным! А ты будешь раздавлен… Верую! Верую!

Петр Степанович схватился с места и мигом подал чернильницу, бумагу и стал диктовать, ловя минуту и трепеща за успех.

“Я, Алексей Кириллов, объявляю…”

– Стой! Не хочу! Кому объявляю?

Кириллов трясся как в лихорадке. Это объявление и какая-то особенная внезапная мысль о нем, казалось, вдруг поглотила его всего, как будто какой-то исход, куда стремительно ударился, хоть на минутку, измученный дух его:

– Кому объявляю? Хочу знать кому?

– Никому, всем, первому, который прочтет. К чему определенность? Всему миру!

– Всему миру? Браво! И чтобы не надо раскаяния. Не хочу чтобы раскаиваться; и не хочу к начальству!

– Да нет же, не надо, к чорту начальство! да пишите же, если вы серьезно!.. – истерически прикрикнул Петр Степанович.

– Стой! я хочу сверху рожу с высунутым языком.

– Э, вздор! – озлился Петр Степанович, – и без рисунка можно всё это выразить одним тоном.

– Тоном? Это хорошо. Да, тоном, тоном! Диктуй тоном.

“Я, Алексей Кириллов, – твердо и повелительно диктовал Петр Степанович, нагнувшись над плечом Кириллова и следя за каждою буквой, которую тот выводил трепетавшею от волнения рукой, – я, Кириллов, объявляю, что сегодня – октября, ввечеру, в восьмом часу, убил студента Шатова, за предательство, в парке, и за донос о прокламациях и о Федьке, который у нас обоих, в доме Филиппова, также квартировал и ночевал десять дней. Убиваю же сам себя сегодня из револьвера не потому, что раскаиваюсь и вас боюсь, а потому что имел за границей намерение прекратить свою жизнь”.

– Только? – с удивлением и с негодованием воскликнул Кириллов.

– Ни слова больше! – махнул рукой Петр Степанович, норовя вырвать у него документ.

– Стой! – крепко наложил на бумагу свою руку Кириллов, – стой, вздор! Я хочу с кем убил. Зачем Федька? А пожар? Я всё хочу и еще изругать хочу, тоном, тоном!

– Довольно, Кириллов, уверяю вас, что довольно! – почти умолял Петр Степанович, трепеща чтоб он не разодрал бумагу: – чтобы поверили, надо как можно темнее, именно так, именно одними намеками. Надо правды только уголок показать, ровно на столько, чтоб их раздразнить. Всегда сами себе налгут больше нашего и уж себе-то конечно поверят больше, чем нам, а ведь это всего лучше, всего лучше! Давайте; великолепно и так; давайте, давайте!

И он всё старался вырвать бумагу. Кириллов, выпуча глаза, слушал и как бы старался сообразить, но, кажется, он переставал понимать.

– Э, чорт! – озлился вдруг Петр Степанович, – да он еще и не подписал! что ж вы глаза-то выпучили, подписывайте!

– Я хочу изругать… – пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. – Я хочу изругать…

– Подпишите: Vive la république, и довольно.

– Браво! – почти заревел от восторга Кириллов. – Vive la république démocratique, sociale et universelle ou la mort!.. Нет, нет, не так. – Liberté, égalité, fraternité ou la mort! – Вот это лучше, это лучше, – написал он с наслаждением под подписью своего имени.

– Довольно, довольно, – всё повторял Петр Степанович.

– Стой, еще немножко… Я, знаешь, подпишу еще раз по-французски: “de Kiriloff, gentilhomme russe et citoyen du monde”. – Xa-xa-xa! – залился он хохотом. – Нет, нет, нет, стой, нашел всего лучше, эврика: gentilhomme-séminariste russe et citoyen du monde civilisé! вот что лучше всяких… – вскочил он с дивана и вдруг быстрым жестом схватил с окна револьвер, выбежал с ним в другую комнату и плотно притворил за собою дверь. Петр Степанович постоял с минуту в раздумьи, глядя на дверь.

“Если сейчас, так пожалуй и выстрелит, а начнет думать – ничего не будет”.

Он взял пока бумажку, присел и переглядел ее снова. Редакция объявления опять ему понравилась:

“Чего же пока надо? Надо, чтобы на время совсем их сбить с толку и тем отвлечь. Парк? В городе нет парка, ну и дойдут своим умом, что в Скворешниках. Пока будут доходить, пройдет время, пока искать – опять время, а отыщут труп – значит, правда написана; значит, и всё правда, значит, и про Федьку правда. А что такое Федька? Федька – это пожар, это Лебядкины: значит, всё отсюда, из дому Филипповых и выходило, а они-то ничего не видали, а они-то всё проглядели, – это уж их совсем закружит! Про наших и в голову не войдет; Шатов да Кириллов, да Федька, да Лебядкин; и зачем они убили друг друга, – вот еще им вопросик. Э, чорт, да выстрела-то не слышно!..”

Он хоть и читал, и любовался редакцией, но каждый миг с мучительным беспокойством прислушивался и – вдруг озлился. Тревожно взглянул он на часы; было поздненько; и минут десять как тот ушел… Схватив свечку, он направился к дверям комнаты, в которой затворился Кириллов. У самых дверей ему как раз пришло в голову, что вот и свечка на исходе и минут через двадцать совсем догорит, а другой нет. Он взялся за замок и осторожно прислушался: не слышно было ни малейшего звука; он вдруг отпер дверь и приподнял свечу: что-то заревело и бросилось к нему. Изо всей силы прихлопнул он дверь и опять налег на нее, но уже всё утихло – опять мертвая тишина.

Долго стоял он в нерешимости со свечей в руке. В ту секунду, как отворял, он очень мало мог разглядеть, но однако мелькнуло лицо Кириллова, стоявшего в глубине комнаты у окна, и зверская ярость, с которою тот вдруг к нему кинулся. Петр Степанович вздрогнул, быстро поставил свечку на стол, приготовил револьвер и отскочил на цыпочках в противоположный угол, так что если бы Кириллов отворил дверь и устремился с револьвером к столу, он успел бы еще прицелиться и спустить курок раньше Кириллова.

В самоубийство Петр Степанович уже совсем теперь не верил! “Стоял среди комнаты и думал” проходило, как вихрь, в уме Петра Степановича. “К тому же темная, страшная комната… Он заревел и бросился – тут две возможности: или я помешал ему в ту самую секунду, как он спускал курок, или… или он стоял и обдумывал, как бы меня убить. Да, это так, он обдумывал… Он знает, что я не уйду не убив его, если сам он струсит, – значит, ему надо убить меня прежде, чтобы я не убил его… И опять, опять там тишина! Страшно даже: вдруг отворит дверь… Свинство в том, что он в бога верует, пуще чем поп… Низа что не застрелится!.. Этих, которые “своим умом дошли”, много теперь развелось. Сволочь! фу чорт, свечка, свечка! Догорит через четверть часа непременно… Надо кончить; во что бы ни стало надо кончить… Что ж, убить теперь можно… С этою бумагой никак не подумают, что я убил. Его можно так сложить и приладить на полу с разряженным револьвером в руке, что непременно подумают, что он сам… Ах чорт, как же убить? Я отворю, а он опять бросится и выстрелит прежде меня. Э, чорт, разумеется, промахнется!”

Так мучился он, трепеща пред неизбежностью замысла и от своей нерешительности. Наконец взял свечу и опять подошел к дверям, приподняв и приготовив револьвер; левою же рукой, в которой держал свечу, налег на ручку замка. Но вышло неловко: ручка щелкнула, произошел звук и скрип. “Прямо выстрелит!” – мелькнуло у Петра Степановича. Изо всей силы толкнул он ногой дверь, поднял свечу и выставил револьвер; но ни выстрела, ни крика… В комнате никого не было.

Он вздрогнул. Комната была непроходная, глухая, и убежать было некуда. Он поднял еще больше свечу и вгляделся внимательно: ровно никого. В полголоса он окликнул Кириллова, потом в другой раз громче; никто не откликнулся.

“Неужто в окно убежал?”

В самом деле, в одном окне отворена была форточка. “Нелепость, не мог он убежать через форточку”. Петр Степанович прошел через всю комнату прямо к окну: “Никак не мог”. Вдруг он быстро обернулся, и что-то необычайное сотрясло его.

У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, – неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться. По всем признакам, он прятался, но как-то нельзя было поверить. Петр Степанович стоял несколько наискось от угла и мог наблюдать только выдающиеся части фигуры. Он всё еще не решался подвинуться влево, чтобы разглядеть всего Кириллова и понять загадку. Сердце его стало сильно биться… И вдруг им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту.

Но дойдя вплоть, он опять остановился как вкопанный, еще более пораженный ужасом. Его, главное, поразило то, что фигура, несмотря на крик и на бешеный наскок его, даже не двинулась, не шевельнулась ни одним своим членом – точно окаменевшая или восковая. Бледность лица ее была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве. Петр Степанович провел свечой сверху вниз и опять вверх, освещая со всех точек и разглядывая это лицо. Он вдруг заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже может быть наблюдает. Тут пришла ему мысль поднести огонь прямо к лицу “этого мерзавца”, поджечь и посмотреть, что тот сделает. Вдруг ему почудилось, что подбородок Кириллова шевельнулся и на губах как бы скользнула насмешливая улыбка – точно тот угадал его мысль. Он задрожал и, не помня себя, крепко схватил Кириллова за плечо.

Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в темноте дорогу. Во след ему из комнаты летели страшные крики:

– Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…

Раз десять. Но он всё бежал, и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел. Тут он остановился в сенях в темноте и минут пять соображал; наконец вернулся опять в комнаты. Но надо было добыть свечу. Стоило отыскать направо у шкафа на полу выбитый из рук подсвечник; но чем засветить огарок? В уме его вдруг промелькнуло одно темное воспоминание: ему припомнилось, что вчера, когда он сбежал в кухню, чтобы наброситься на Федьку, то в углу, на полке, он как будто заметил мельком большую красную коробку спичек. Ощупью направился он влево, к кухонной двери, отыскал ее, прошел сенцы, и спустился по лестнице. На полке, прямо в том самом месте, которое ему сейчас припомнилось, нашарил он в темноте полную, еще непочатую коробку спичек. Не зажигая огня, поспешно воротился он вверх, и только лишь около шкафа, на том самом месте, где он бил револьвером укусившего его Кириллова, вдруг вспомнил про свой укушенный палец и в то же мгновение ощутил в нем почти невыносимую боль. Стиснув зубы, он кое-как засветил огарок, вставил его опять в подсвечник и осмотрелся кругом: у окошка с отворенною форточкой, ногами в правый угол комнаты, лежал труп Кириллова. Выстрел был сделан в правый висок, и пуля вышла вверх с левой стороны, пробив череп. Виднелись брызги крови и мозга. Револьвер оставался в опустившейся на пол руке самоубийцы. Смерть должна была произойти мгновенно. Осмотрев всё со всею аккуратностью, Петр Степанович приподнялся и вышел на цыпочках, припер дверь, свечу поставил на стол в первой комнате, подумал и решил не тушить ее, сообразив, что она не может произвести пожара. Взглянув еще раз на лежавший на столе документ, он машинально усмехнулся и затем уже, всё почему-то на цыпочках, пошел из дому. Он пролез опять через Федькин ход и опять аккуратно заделал его за собою.



< < < Глава VI – I
Глава VI – III > > >

Русская литератураДетские книгиРусская поэзия – Фёдор Достоевский – Бесы – Оглавление

Copyright holders –  Public Domain Book


© 2023 Akirill.com – All Rights Reserved

Leave a comment